Только один человек
Шрифт:
Кое-что произошло.
Прежде всего, к ним приехала лишь одна из двух женщин. Не особый любитель вставать рано, Гриша, тем не менее, не видя иного выхода, соизволил подняться чуть свет и встретил ее на хваленом вокзале райцентра Чиатура, где она и передала ему, по поручению подруги, вот такого неприятного содержания эпистолу, написанную не по-гречески: «У меня появилась боязнь высоты, на канате мне больше не работать, но, побывав актрисой, я не смогу теперь служить продавщицей или уборщицей; ты все равно бы на мне не женился, поэтому я взяла и вышла замуж за денежного человека, любви нет. К — а».
Оскорбленный в лучших чувствах, Гриша отпустил с миром и вторую женщину: что, мол, тебе здесь делать — жаль тебя. Оставшись один, он, покинутый миджнур, поначалу готов был сокрушить весь мир, но, уже подъезжая в автобусе к Навардзети, безмятежно напевал себе под нос «Мохевку Тину». Ему было немного стыдно перед Шалвой, что он не смог выполнить обещанного, но Шалва: ну и очень, мол, хорошо, нам совсем не нужно искать облегчения за счет женщин. Вот так вот понапрасну заставили тащиться поездом из столицы до райцентра эту вторую, надежную женщину.
Эээтто — одно.
А второе то, что по узкой проселочной дороге мимо них частенько слонялся взад-вперед Киколи, только каждый раз в новом обличье. Сидят, допустим, эти наши братья на балконе вместе с
И видят они, бредет по узкому проселку Киколи, понурый, печальный-препечальный. Преградят ему, как добрые разбойники, эти наши братья путь и: — Что случилось, Киколи, чего ты так закручинился? А он, глядя в землю: — Те времена были получше. — Какие-де времена? — спрашивают его эти, наши. — Да вот, мол, был как-то год, пришла к нам в деревню голодуха: ни хлеб не уродился, ни лоза не принесла ни виноградинки, а деревья так те даже и не цвели. — Так что же в этом было хорошего? — Теперь объясняй — чем! Да тем, что тогда люди жалели друг друга. А теперь что? Теперь все мы друг другу завидуем. — Сказал так Киколи и продолжил свое печальное шествие по проселку, оставив братьев в глубокой задумчивости.
Но Шалву не так просто было остановить. Дальше он пошел рассказывать еще об одном персонаже комедии дель арте — ученом правоведе Докторе Грациано. Доктор, разумеется, был болонцем, ибо как раз в Болонье располагался древнейший на всю Европу университет, и тамошние юристы обрели всемирную известность в силу того, что сумели ловко подогнать древнеримское законодательство под требования средневековья. Однако впоследствии, как это вообще бывает, время и обстоятельства изменились, эти прославленные некогда законоведы постепенно утратили связи с жизнью и, за бесполезностью, остались не у дел, так что до шестнадцатого века дожила лишь блеклая тень их былой славы, чего не скажешь о чувстве собственного достоинства, которое они сохранили за собою сполна, приняв перед народом позу мудрецов и мыслителей. И народ терпел их, — да и чего только не стерпит народ, — хотя исподтишка и посмеивался над ними, так как, оставшись ни при чем, эти ученые доктора то и дело выплескивали на головы людей уйму всяческих, благоглупостей; не прочь они были и как следует заложить за воротник; а поскольку им было известно множество всяких вещей, то они и изрекали, не закрывая рта, свою неупорядоченную премудрость. Шагает, скажем, болонский доктор по Венеции и вещает громогласно на болонском наречии, выявляя следующие свои познания: «Флоренция — столица Тосканы, Тоскана же — колыбель ораторского искусства, королем которого был Цицерон, сенаторствовавший в Риме; в Риме было двенадцать кесарей, по числу месяцев в году, год же, со своей стороны, делится на четыре, что соответствует четырем стихиям природы, как то: воздух, вода, огонь и земля, которую пашут с помощью быков; у быков имеется бычья шкура, из которой тачают обувь, которую мы обуваем на ноги; ноги нужны нам, чтобы ходить; я вот, идучи, споткнулся и пришел сюда, чтобы приветствовать вас — здравствуйте».
Э-ге-ге-гей, Грациано... Доктор, оказывается, дружил лишь с одним человеком, если только это можно назвать дружбой: они с Панталоне вроде бы помогали друг другу в амурных делах, на деле же исподтишка морочили друг друга и обводили вокруг пальца. Но чаще всего, по милости своих же собственных слуг, в конце концов оба оставались в дураках. Однако, Доктор Грациано, продолжая при всех случаях хранить собственное достоинство, неизменно вышагивал по мощеным улицам с высоко задранным носом, как всегда, в черном сюртуке, черных высоких сапогах с ботфортами, черных же панталонах и в нахлобученной на голове огромной, чернее сажи, шляпе; но более всего он кичился своей дегтярного цвета мантией ученого. Еще только-только кем-то надутый, потерпевший фиаско в амурных делах, он с горделивым видом заходил куда-нибудь опрокинуть два-три стакана вина, после чего пускался в высокопарные разглагольствования: «Если бы не Геркулес, чушь, Трою бы так ни за что и не взяли; деревянноконные магараджи возвели бы в Трое пирамиды Хеопса; султаном сидел там у них, кесарь, а когда того кесаря беспощадно прикончили, последними его словами были: «И ты, Тесей?!» Рассказывает Шалва братьям и Гайозу Джаши все эти вещи, а они чуть глянули в сторону и что же видят? Видят, бредет по узкому проселку бедолага Киколи и плачет со всхлипом, несчастный, льет и льет горючие слезы, да, нет-нет, вконец обессиленный слезами и горем, вяло бьет себя руками по лицу. Преградили эти наши братья ему дорогу: что-де случилось, горемыка, что с тобой стряслось? — Да уж хуже и быть ничего не может, я было совсем голову потерял. — А что же тогда у тебя, сын благословенных родителей, на плечах? — Это одна только оправа. — Пожалели его братья, погладили по «оправе» рукой: поплачь, мол, поплачь, бездольный, может, хоть полегчает на сердце. А Киколи, и впрямь, стоит и плачет. Дрогнули у этих наших добрых братьев сердца, и покатились у них из глаз жемчужинами слезы: — Иди, иди, Киколи, пустись снова в свой путь-дорогу, может, еще и встретишь свою судьбу. — Ой ли! — Утер бедовик кулаками слезы и зашагал вниз по склону.
А Гайоз Джаши, улучив минуту, стоял в это время на балконе с высоко задранной головой и сравнивал меж собой сладкозвучные слова. Но вскоре ему опять пришлось сесть: продолжив свой рассказ, Шалва теперь восторженно говорил о роли слуг — этой главной движущей пружины, души и сердца каждой комедии дель арте. На этих двух выходцев из деревни, — в частности, из провинции Бергамо, — приехавших в город на заработки, венецианцы, исполненные к ним глубокого презрения, смотрели свысока, считая, как все горожане, что если мужик глуп, то это уж окончательный болван, если же он умен, то непременно воришка, плут и пройдоха. «Пусть
Гайоз Джаши, причастный к совсем иным сферам, смотрит на улыбающихся братьев с открытым ртом, — что они нашли во всем этом смешного! — и, чтоб преодолеть свою растерянность, обращается памятью к словам, кованным как халибская сталь, тихо, но твердо про себя повторяя:
Молвил ястреб ястребице: — Люба ты мне, голубица...победоносно взглядывая нет-нет на братьев. На сей раз растеряны они, теперь они глядят куда-то с широко раскрытыми ртами; Гайоз Джаши прослеживает взглядом, на что это они так уставились вытаращенными глазами, и что же видят все четверо: вышагивает этот наш давешний жалкий Киколи по самой середке сельской дороги, важный-преважный, надутый, напыженный, со знаками различия на плечах, и так уж он надменно-горделив, что к нему не подступись. Только что наряд на нем какой-то странный: поверх чохи с архалуком накинут европейский фрак, или как он там называется, на голове — лоснящийся, поблескивающий под солнцем цилиндр, пальцы унизаны сверкающими, как звезды полдня, перстнями, в карманах при каждом шаге позвякивает золото, в руках — украшенная жемчугами трость, которая вроде бы ему без надобности — он не хромает и ничего такого; на ноги натянуты мягкие азиатские сапоги, под поясом колышется жирное брюхо, на грудь ниспадает двойной подбородок; следом за ним поспешают проворные слуги, несут мебель, серебро, скатерть-самобранку, дачу, хрусталь, еще и еще что-то, гонят скот; поглядел Киколи на этих наших братьев и как будто бы признал их, потому что чуть заметно вскинул-опустил сросшиеся брови, — а, впрочем, может, он этим подал какой-то особый знак, ибо шустрые слуги тотчас же поднесли ему золотой потир с чем-то белым. Что это? — спрашивает Киколи. — А это-де птичье молоко, великий господин. Отпил глоток Киколи, глянул вверх, повел глазами в одну, в другую сторону: да ничего, мол, в нем нет такого особенного, оказывается, дребедень какая-то, зря только расхваливают. А потом тут же: устал я. Подвели тут ему пегую, точно смесь разносортной икры, лошадь и принялись подсаживать его в седло, да уж до того засуетились, до того перестарались, что Киколи возьми да и плюхнись наземь по ту сторону коня. Пыль поднялась... аж свет застило. А когда пыль улеглась, приподнял Киколи голову, но уж без цилиндра — свалился цилиндр — и давай костить вдоль и поперек: бууу-бу-бу, такие вы, разэдакие, да и хуже таких-разэдаких, кроет, материт направо и налево, хорошо хоть голос хриплый, зато глазами сверкает — ууу! — громы-молнии мечет да и только. Засуетились вокруг него слуги-прислужники, подняли всего вывалявшегося в пыли-грязи, почистили спину и пониже павлиньими перьями, привели в изначальное состояние фрак, до блеска начистили цилиндр, посадили вновь на пегую лошадь и двинулись за ним следом под гору.
Только один слуга остался сидеть с каким-то вроде бы горестно-отчужденным видом у края проселка, держа в руке плетку. Очень уж он казался чем-то опечаленным.
Подошли к нему братья.
— С чего это ты так пригорюнился?! — поинтересовался склонный полюбопытствовать Гриша.
— Люблю, — сказал тот, и не вспомнив про плетку.
— Кого любишь?
— Мохевку Тину.
Братья смерили его взглядом с головы до ног.
— Очень любишь?
— Да-ах!
— А она любит тебя?
— А откуда мне знать.
Правдолюб Гриша усомнился.
— Кабы ты сильно любил, то отводил бы душу в слезах и стенаниях.
— А чего мне плакать-то, — пренебрежительно поглядел на них тот снизу вверх, — я же вам не Тариэл.
— А как звать тебя?
— Авто [41] .
Братья заново к нему пригляделись.
«Может, я и вправду утопист, — подумал, маясь душою, Васико. — Как покинул четыре стены, так даже в беседу вмешаться не могу».
41
Авто — сокращенное от Автанднл. Тариэл н Автанднл — имена главных героев поэмы Ш. Руставели «Витязь в тигровой шкуре».