Только один человек
Шрифт:
— Но где ты слыхал про такое все же...
— А эта, Киколина, какова на твой взгляд?
— Да так, ничего плохого.
— Ничего плохого, да? — пристыдил его железнодорожник. — Погляди-ка мне прямо в глаза.
Братья так быстро крутили головами, будто их скамья стояла на теннисных кортах.
— Так возьми и выскажи свое мнение прямо в лицо.
— Ты что, подшутить надо мной собрался, Колиа?
— А к чему? Ты и без того шут...
— Что? Что-оо...
— А то, что мотаешься на своих поездах по белу свету из конца в конец, туда...
Тут Гришу внезапно осенило — выхватив из кармана гребешок, переломил его надвое и бросил одну половинку в сторону одного, а другую — в сторону второго, так называемого Колии. И какие же вдруг выросли прекрасные горы! Выросли и закрыли собою местные силы...
Отсель не заставляйте меня постоянно повторять, что это сказка...
— А ты хват, Гриша, — одобрил
— Ведь мы же договорились, — сказал Гриша таким тоном, будто и в самом деле был хозяином своего слова. — Условились же, что прибережем силы для той деревни, чего же ради было нам связываться с какой-то...
— Швалью?! — донесся откуда-то голос железнодорожника.
— Трудный народ, очень трудный, — отметил Шалва, — но дай бог им...
Очень маленький немолодой ослик провез мимо довольно-таки большую тачку, до отказа нагруженную продуктовыми мешками. Как это ни удивительно, никто его не погонял: верно, он и без хозяина знал свое дело и свои пути-дороги. По размерам его можно было принять на первый взгляд за осленка, если б не печальные-препечальные глаза, которые ясно говорили о том, сколько томительно длинных, скучных дорог пройдено им в жизни. Но поворот есть поворот, и ослик, свернув за угол, скрылся из глаз.
— Ох, и люблю же я моих ненаглядных паяцев, — с жаром заговорил Шалва, — они были предтечами и основополагателями столь любезной вам комедии дель арте, да и по сию пору в нас еще живет, согревая нам душу, частица их далекой души! Но одно вы должны запомнить раз навсегда и неукоснительно...
— Что...
— Что паяцы были свободны.
— Ты это наверняка знаешь? — нерешительно выразил сомнение Гриша. — Свобода довольно-таки редкая птица...
— Как же это не знаю! — взвился Шалва. — Или зря я перечитал столько литературы? Я все это очень живо себе представляю. Давайте-ка и вы тоже по мере возможности поднапрягитесь и представьте себе Италию одиннадцатого века... Жизнь не только теперь, но и тогда била ключом: яростно клокотала она на главной площади — в самом сердце многоцветно-пестрого города, потому что именно здесь кипели большие ярмарки; здесь располагались караван-сараи и тысячи мастерских, из которых доносился самый разнообразный перестук, скрежет напильников и шорох пил, треньканье всевозможных колокольчиков; а надо всем этим, в воздухе, висел густой перезвон колоколов; вокруг бассейна с высокими фонтанами расхаживали горожане, деревенский люд и духовные лица; сельчане, стоя подле своих крытых навесами возов, предлагали прохожим плоды нового урожая и свежие припасы; а тем временем какие-то мужчины с показным равнодушием крутились близ продажного скота; дамы и девушки, с одинаково разгоревшимися лицами, разглядывали привезенные из-за моря украшения и ткани; изящными легкие чаши наполнялись до краев, тяжелея от вина, не знавшего ни малейшей примеси сахара; кругом оглушительно щелкали кастаньеты и трещотки, какой-то неудачливый карманщик из начинающих, явно не в настроении, нахватав, видно, колотушек, освежал лицо холодной водой, а платный глашатай совершенно впустую выкрикивал с напускным воодушевлением какое-то очередное распоряжение высокородных; повсюду царила такая невообразимая кутерьма, с ума сойти, и лишь в одном месте, в тени собралась довольно большая толпа, и именно оттуда доносились взрывы здорового, искреннего смеха и счастливые выкрики: там, перед народом, выступал его любимец: вольный бродяга — паяц.
Паяц обычно любил забраться куда-нибудь на возвышение: во-первых, так его было лучше видно... и, во-вторых, каждый художник, думается, где-то в глубине сердца чует, достоин ли он высокого места или нет. Приглядев какую-нибудь бочку или надежный ящик, он легко вскакивал на него и принимал грациозную позу человека, свободно владеющего не только словом, но и всем своим подвижным гибким телом. Его стройную ладную фигуру тесно облегал кричаще пестрый традиционный костюм, к шапке были приколоты пучком переливающиеся блеском перья заморских птиц, за спиной наискосок висела гитара; а на одном плече сидела у него маленькая обезьянка, которая вовсю кривлялась перед народом и строила ему препотешные гримасы. Истинный паяц должен был уметь не только ловко прыгать, кувыркаться и откалывать всякие курбеты, но и обязательно хорошо петь, танцевать и играть на музыкальном инструменте — он ведь в те поры выступал перед публикой совсем один; и, что самое главное, стоя на своей бочке, он мигом откликался, причем лаконично и остро, на любое неожиданно брошенное из толпы слово. Но ведь это был сам талант, так могло ли его затруднить что-либо подобное! Только не всё он веселил народ шутками-прибаутками да хитрыми выходками; нет, под конец, он, бывало, возьмет в руки гитару, привяжет обезьянку к ноге — теперь
— Кого-о? Гектора?! —встрепенулся Васико.
— А как же?! Я прочел в подсобной литературе, что, оказывается, как только один паяц доходил до места, где Гектора должен убить тот человек с особенной пятой, как некий венецианец поспешно совал ему золотой, чтоб он прервал свою песню.
— Это почему же так?
— Почему, Гриша, а чтоб продлить хоть на день жизнь Гектора... Вот вишь, как сильно верили слову паяца.
— Ты посмотри, а? И что же дальше...
— А то, что он до тех пор, оказывается, совал паяцу червонцы, пока у него полностью не опустевал кошель. Вот так-то, мой Васико...
— И Гектор... умер?
— А вы еще будете твердить, что деньги, мол, ничего не стоят,— втесался в разговор Гриша.
— Не-ет, кто говорит... — сказал Шалва и снова обернулся к Василию: — Ты о чем-то спросил меня?
— Да, Гектор, говорю... умер?
— Для того венецианца — да.
— Поди ж ты, какое дело! — чуть не вскричал от восхищения Васико. — Вот это читатель, я понимааю! Ух, золотой мой! — И, не в состоянии скрыть своей радости, добавил: — У него, выходит, был совсем такой же вкус, как у меня, а?! Мой самый любимый из всех героев Гомера — Гектор, потому что хитроумный и изворотливый Одиссей при всей своей отваге всегда готов был при случае к кому надобно подольститься; от подвигов Ахилла я тоже не в большом восторге — помилуйте, почему бы не броситься отважно в гущу боя, если ты твердо знаешь, что, кроме пяты, ты весь абсолютно неуязвим. Скажи мне кто-нибудь вот сейчас: сигани, Васико дорогой, с шестнадцатого этажа, поверь, ты ничем не рискуешь, у тебя и волос с головы не упадет, так плавно ты опустишься на землю, я и спрыгну, а чего мне, если только, конечно, буду знать, что имею дело с человеком слова, и хо-хо каким удальцом я после этого прослыву?! И потом, как можно до такой степени опростоволоситься, чтоб не уберечь ту самую единственную пяту! На что это похоже, правда! Это все ему в наказание за Гектора. К тому же, куда это годиться, разобидевшись из-за какой-то бабы, в самый разгар сражения умыть руки и отлеживаться где-то на боку. Троянцам надо было, видите ли, обязательно убить Патрокла, чтоб вновь раздуть в нем боевой пыл. Но ведь не из-за Патрокла же с самого начала шел он в битву?! Нет, ох, нет... Если ты воюешь, дорогой мой, так и воюй по-человечески, а не занимайся дележом баб, пусть и отличающихся — каждая в своем роде — необычайными прелестями. А возьмите вы Гектора, — лицо Васико засветилось от умиленья, — Гектор даже с законной супругой своей, Андромахой, не мог урвать время повидаться! Если и был кто истинным героем в троянской войне, то это один только, — будь благословенно имя его, — Гектор! Из-за похоти своего легкомысленного братца он постоянно рисковал головой, отражая удары острых, как бритва Котика, мечей Одиссея, Агамемнона.
— А что это еще за Котик...— вяло поинтересовался Гриша.
— Парикмахер один, рядом со мной. Я о том говорю, что вечно подставляя голову под мечи этих чудовищ, он только раз, наконец, выкроил время, чтоб повидаться с женой и детьми, но был настолько выжат, измотан, весь заляпан кровью и грязью, что его, этого статного богатыря-красавца, невозможно было узнать, ибо он перестал походить на человека, так что младенец-сынок, которого он подхватил на руки, только глянув на него, разревелся от страха! В какое он после этого должен был прийти настроение... И все это ради кого-то другого.
— По-твоему, брат — это «кто-то»? — удивился Гриша, а потом вдруг ради шутки спросил: — Хорошо, а если бы, например, вот я похитил женщину и из-за этого бы разыгралась страшная перепалка, ты что, не вмешался бы, не помог бы мне, а смотрел бы спокойно со стороны?
— Ты женщину никогда не похитишь, — холодно проговорил Васико; он был обижен, что прервали его восторженные излияния. — Женщины такие дуры, что помани только любую из них пальцем, она и за таким, как ты, сама пойдет.
Теперь уже разобиделся Гриша:
— Что значит, за таким, как я! Как это прикажешь понимать?'
— Как хочешь, так и понимай.
У Гриши аж дух занялся от негодования:
— Чего ты нас задираешь, чего кичишься, спрашивается! Ну и что с того, что ты читака? А дальше что! Коли ты напускаешь на себя такой фасон, то что должен делать после этого писатель? Если он тигр, то ты — кошка, кошка!
— Во-первых, никакого фасона я на себя не напускаю, — сверх ожидания спокойно ответил Василий, — во-вторых, писатель писателю рознь, и, в-третьих, хорошие писатели всегда выходцы из числа хороших читателей. И до какого бы крупного тигра писатель ни дорос, все равно скажут, что он из семейства кошачьих, так-то вот. — Приостановился и: — А один из самых знаменитых героев троянской войны — Агамемнон, — тоже, мягко говоря, был далеко не без изъяна.