Том 2. Брат океана. Живая вода
Шрифт:
— Его возьмем? — спрашивает Аннычах про Конгарова. Он настолько вошел в жизнь Кучендаевых, что в глаза его зовут по имени, а за глаза говорят «он», и всем понятно, о ком идет речь.
Урсанах согласен:
— Пускай едет, мне не помеха.
Конгаров на работе. Но девушка решает за него и просит готовить подорожники на троих.
— У меня нет такой большой квашни, — говорит Тойза.
— Заводи в двух.
— И муки столько нету, — добавляет Тойза.
Аннычах тут же берется за жерновцы. Нехотя, с ворчней и вздохами, старуха начинает заводить тесто. Ей не
— Конгаров, Конгаров… — продолжает ворчать старуха. — Ты сперва узнай, поедет ли. Однако давно уж ты надоела ему, он только и ждет, как бы отдохнуть от тебя. Брось жерновцы, напрасно трудишься.
Но девушка продолжает молоть. Она уверена, что Конгаров поедет, а все эти «надоела, не приставай» мать говорит по привычке поворчать.
Не добившись своего обходным путем, Тойза говорит прямо:
— Поедет он — тогда ты останешься дома. Вместе нехорошо, нельзя.
Это вот новость! Аннычах остановила жерновцы.
— Почему нехорошо?
— Ты не просто девушка, ты невеста. Жениху неприятно, когда ты много разговариваешь, смеешься с чужим человеком.
— Он думает считать мои слова, мой смех — тогда пускай ищет другую невесту.
И девушка, строптиво закусив губу, вновь быстрей прежнего начала крутить жерновцы. Такой поворот дела был неожидан для Тойзы, и она начала убеждать дочь, что Эпчелей не говорил ничего, это все она сама придумала.
И потом, управившись с одной квашенкой, завела другую.
Ехали близ гряды холмов. Поглядывая на бурые, опаленные солнцем склоны, Урсанах вспоминал голодные годы.
— Помню одну зиму. Идет табун, не гуртом уже, а длинно, как аркан, вытянулся. Идет, головы вниз. Копытить не может, ноги в коленках дрыг-дрыг. То один конь остановился, то другой поднимет голову и заржет: прощай, мол, братцы, больше не могу. А из табуна в ответ ни-че-го… Все смерть чуют и свой дых берегут. Поржет конь и на коленки, а голову в снег. Иной так и замерзнет, иной перевернется на бок, поудобней. Байские кони — и все равно жалко до слез. А вот если теперь начнется такое… — Урсанах прикрывает глаза ладонью, поднимает лицо к бело-желтому солнцу и говорит ему с упреком: — Чего стараешься? — и сильней нахлобучивает войлочную шляпу: он не желает глядеть на такое безжалостное солнце.
День с ветром, но ветер только усиливает полыхание полуденного зноя, и когда он, налетающий порывами, вихрями, коснется лица, руки, — это вроде того, что стоишь у костра — и вдруг лизнет взметнувшееся неожиданно пламя.
Лениво, сонно поднимаются вспугнутые птицы и без всякой боязни, едва отлетев, снова опускаются в тень от холмов и курганов. Рады этому тяжелому зною лишь всякие мошки да бабочки. От мельканья белых, желтых, пестрых бабочек у путников рябит в глазах; мошки увязались еще от дома целой тучей и не отстают, и до того нахальны, что люди устали от них отмахиваться.
Гряду холмов глубоко
Без сговора, сам собой, получился привал. Кони припали к одному омутку, люди к другому, потом кони с громким хрупом начали есть траву на своей луговине, а путники растянулись на своей отдыхать. Нюхая душистый лист дикой мяты, Урсанах говорил:
— Иной год вся степь, как этот лист: ступит конь — из травы сок брызнет; кобылицам можно по двойне рожать — добра на всех хватит. А иной год… Нынче, однако, будет худо.
Раздался тот особый рокот гальки, когда ее сильно потревожат. Урсанах поднял над травой голову, затем вскочил и закричал, размахивая шляпой:
— Пошли назад! Быстро-быстро! Лентяи… дармоеды… лежебоки!..
По галечному дну ручья от одной луговинки к другой пробирался табун. Сзади ехал табунщик.
— Куда лезешь?.. Назад! — Урсанах сильней замахал шляпой.
Но табун и не думал поворачивать: в нем были рабочие безбоязненные лошади. Тогда Аннычах вскочила на коня и завернула табун кнутом.
— Не трожь! Мало тебе своих. Ишь размахалась!.. — зашумел на нее табунщик.
— Иди ко мне! — крикнул ему Урсанах и, пока тот пробирался по неудобному — извилистому и откосому — берегу ручья, ворчал: — Вот человек… И в седле ему лень работать — распустил коней на всю степь. Ты зачем здесь? — строго спросил он табунщика. — Кому говорили: держать коней на холмах?
Травянистые лощинки сберегались на будущее.
— Там ли съедят, здесь ли — тебе-то что? Вся трава конская.
— Иди к табуну, иди! — вдруг закричал старик. — Табун не будет ждать, когда дурак станет умным, затем быстро вскочил в седло и поехал. — Такому хоть камень на башке дроби — он все свое твердит: «А тебе что?» Кому же будет — что, если мне — ничто?
Он был уязвлен в свое самое дорогое. Больше двадцати лет работает на конном заводе, можно сказать: с него и началось это дело. В гражданскую войну от табунов почти ничего не осталось: много коней перебили, много угнали и спрятали в горах баи, порезали и съели бандиты, а другие разбрелись по степи и устроились сами по себе, без людей.
Вот наконец крепко установилась одна власть — советская. Приглашают Урсанаха в город на съезд бывших батраков-табунщиков, спрашивают: «А ты, папаша, что поделываешь?» — «Жду, когда позовут табунить». — «Так не годится. Теперь ждать — значит худа дождаться. Теперь мы сами хозяева, надо без указки приниматься за дело: арканы в руки, сами по седлам и айда в степь, в горы собирать бесхозяйные табуны!» Так и сделали.
— Я гонял целое лето. Столько раз бросал аркан… — Урсанах вздыхает. — Так рука заболела, думал, совсем отсохнет.