Том 2. Брат океана. Живая вода
Шрифт:
— Аннычах… Аннычах… что ты наделала…
Обняв и обвив ее своими косами, Аннычах лепетала беспомощным голосом:
— Мамушка, не горюй, не надо. Это счастливые косы. Счастливые.
Стрекот машинки затих. Урсанах, вернувшись на террасу, в раздумье подымил трубкой, затем принес жерновцы и стал налаживать их: из-за кос, — будь они какие угодно, — он не отпустит дочь без подорожников!
…Близилось утро.
Свирепо нахлестывая коня с боку на бок, Эпчелей примчался к своему табуну, крикнул сменщику, дежурившему за
— К черту Белое озеро! — Он ударил плетью по коню. — К черту утро, не приходи совсем! — и новый удар плетью. Но утро не остановишь одним желанием. Оно будет. Скоро проснутся табунщики, увидят Аннычах с этими косами, — и пойдет, как буран, по всей степи «Эй! Стой! Слышал? Нет? О-о, веселое дело. Эпчелей упустил свою невесту. И кому — Конгарову! Вот это промах! Эпчелей, где ж ты был, когда „Ржавый нож“ расплетал Аннычах косы?» Олько Чудогашев, наверно, лопнет от смеха.
И на коня посыпался град ударов.
Но тут конь решил, что ему довольно, сделал на полном ходу стойку, и Эпчелей вылетел из седла на пять шагов вперед. Конь обежал его сбоку. От такого полета табунщик сильно ушибся, растерялся, и, пока приходил в себя, разгоряченный табун и взбунтовавшийся Харат скрылись. Эпчелей послал вслед им проклятие и побежал назад, к ненавистному Белому озеру.
В переполохе, какой наделали ее косы, Аннычах не заметила, как прошла ночь; уже стал не нужен свет лампы, и Урсанах потушил ее. Заржали табунщицкие кони, просясь на водопой. Это напомнило девушке, что Игренька давно не кормлен и не поен; она уложила косы на голове венком: не к чему знать всем о ее замужестве, пускай думают, что она переняла городскую моду, — взяла кошелку овса, ведро воды из ручья и пошла к коновязи.
Ни Игреньки, ни седла, ни даже обрывка повода там не было.
Аннычах бросила кошелку, ведро и с криком: «Угнали, украли Игреньку» — кинулась в табунщицкий барак, затем домой, схватила седло — и в конюшню, где стояли отцовские кони.
Через несколько минут выехала большая погоня. Охальник еще не успел скрыться из виду, и его догнали. Это был Эпчелей. Вокруг него, переглядываясь, перешептываясь и ничего не понимая, стояли Урсанах, Аннычах, табунщики. В растрепанной одежде, с кровоподтеками и ссадинами на лице, задыхающийся от злости — он был так похож на загнанного волка.
— Где твой Харат? — спросил Урсанах.
— Удрал.
— А где табун?
— Тоже удрал.
— Куда?
— Спроси его! Письма не оставил.
Урсанах отрядил трех табунщиков разыскивать убежавших коней, потом скомандовал Эпчелею:
— Пошел на Белое!
— Нет, погоди! — остановила его Аннычах. — Слезай с Игреньки! Садись на Рыжего!
Эпчелей покорно перелез на Рыжего: выбирать не приходилось. Он ехал один, все остальные — человек десять — группой, вроде конвоя. Конвоировать его никто не собирался — на Рыжем не удерешь, но и
На Белом Урсанах отозвал Эпчелея в сторону и сказал:
— Ну, говори, как упустил табун, где потерял Харата, зачем брал Игреньку?
Табунщик не хотел отвечать; сознаться, что не дикарь, а собственный укрючный конь выкинул его из седла, было непереносимо для избалованной гордости прославленного наездника. Довольно и того, что этот «Ржавый нож» — Конгаров отбил невесту. Это скрыть не в его власти, но больше не узнают ничего.
— Игренька цел, табун и Харат найдутся, — сказал он, — а где бегали — не все ли тебе равно?
Урсанах не стал допытываться: все было ясно и так, по одному ободранному лицу Эпчелея, — он вылетел из седла, а пешим не догонишь табун, и взял для этого Игреньку.
Степан Прокофьевич осматривал огород. Иртэн была провожатой.
— Готовьте бочки, — сказала она, останавливаясь перед огуречником. — Огурцо-ов… как рябины. — Осторожно приподняла шершавые, ломкие листья. — Видите? Штука к штуке, будто в ящике.
— О бочках вы правильно, — отозвался Степан Прокофьевич. — Много ли надо?
— Что солить будем?
— Смотря по тому, что дадите.
— Огурцы, капусту, помидоры, арбузы.
— А сколько?
— Много.
— Прикиньте. Это ваша держава.
Иртэн пошла к томатам.
— Потише, девушка, — попросил Степан Прокофьевич, обмахиваясь платком. — У вас тут совсем другой климат.
Было знойно, а накануне делали полив, и теперь над влажной землей висел пар, как в бане.
— Субтропики. — Иртэн показала рукой на щедрое солнце, которое сделало ее похожей на головешечку. — Без воды оно — наш бич, а при воде — благословение. К этому солнцу дать вволю воды — будут настоящие субтропики. Верно, верно!
Нижние кисти томатов подернулись румянцем зрелости.
— Видите, — продолжала Иртэн, беря одну из кистей в ладони: кисть не вмещалась в них, — она еще вполналива и уже такая.
— Полную не увезешь на машине, — пошутил Степан Прокофьевич.
Шли дальше. Арбузы и дыни были уже с хороший кулак, тыквы с человеческую голову, листья на всем мясистые, густой, жирной зелени.
Иртэн радовалась на солнце: теперь оно стало доброе, укрощенное. Потом размечталась, как бы укротить еще зиму, — и тогда…
— Эй! О! Табунщик! Ослеп, что ль? — вдруг зашумели огородницы и, размахивая платками, лопатами, граблями, помчались со всех сторон в дальний край огорода. Туда забежал табун.
Иртэн кинулась за огородницами. Рванулся было и Степан Прокофьевич, но скоро запутался в бороздах, помял что-то и перешел на шаг.
Видя, что табун выгнали и он уходит в степь, Степан Прокофьевич крикнул:
— Табунщик, погоди меня!
— Нет его. Нет, — ответила ему Иртэн.
— Чей же табун?
— Не знаю.