Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы
Шрифт:
— Скорей! скорей! Перенесем колыбель к окну, к свету. Места, места. Ребенку надо воздуху. Очистите место.
Брат и я перенесли колыбель, казавшуюся гробом. Но при свете зрелище было еще ужаснее, при холодном белом свете выпавшего снега. Мать говорила:
— Он умирает! Смотрите, смотрите: он умирает!
— Попробуйте, у него уже больше нет пульса!
А доктор:
— Нет, нет. Он дышит, пока есть дыхание, есть и надежда. Мужайтесь!
И он влил умирающему ложку эфира. Несколько минут спустя умирающий открывал веки, закатывал
Доктор:
— Видите? Он дышит. До последней минуты не нужно отчаиваться!
И он махал веером над колыбелью; он нажимал пальцем на подбородок ребенка, чтобы разжать ему губы, чтобы открыть ему рот. Язык, прилипший к небу, опускался, как клапан, и я видел беловатую пену, собравшуюся в глубине его горла. Судорожным движением он подымал к лицу крошечные, крошечные ручки, посиневшие на ладонях, у ногтей, в сгибах суставов; эти помертвевшие ручки, которые каждую минуту трогала мать. Мизинец правой руки отделился от других пальцев и слегка дрожал в воздухе; это было ужасно.
Федерико старался уговорить мать выйти из комнаты, но она склонилась над Раймондо так близко, что почти касалась его: она следила за каждым движением. Одна из слезинок упала на голову ребенка. Она тотчас вытерла ее платком и заметила, что на черепе родничок понизился, углубился.
— Посмотрите, доктор! — воскликнула она вне себя от ужаса. И глаза мои уставились на этот мягкий череп, усеянный пятнами от молочницы, желтоватый, похожий на кусок воска, посреди которого сделали углубление. Все швы были видны. Синеватая жила на виске терялась под пятнами.
— Смотрите, смотрите!
Жизненная энергия, искусственно возбужденная на мгновение эфиром, теперь погасала. Хрипение имело какой-то особенный характер. Ручки упали безжизненно вдоль тела, подбородок ввалился; родничок стал еще глубже и не содрогался больше. Вдруг умирающий сделал усилие: доктор быстро приподнял ему голову; ее слегка стошнило сывороткой. Но во время этого усилия кожа на лбу натянулась, и сквозь эпидерму видны были желтые пятна застоя. Мать вскрикнула.
— Пойдем, пойдем, пойдем со мной, — повторял брат, стараясь увести ее.
— Нет, нет, нет!
Доктор снова дал ложку эфира. Агония затягивалась, затягивалось и мучение. Ручки снова подымались, пальцы едва двигались; между полураскрытыми венами показывались и закатывались зрачки, точно два поблекшие цветка, точно два маленьких венчика, которые сморщивались и вяло закрывались.
Наступал вечер, а агония младенца все еще продолжалась. На стеклах окна отражался точно отсвет зари; то был отсвет белого снега, борющегося с сумерками.
— Он умер! Он умер! — кричала мать, не слыша больше хрипения и видя появившееся около носа синеватое пятно.
— Нет, нет. Он дышит.
Зажгли свечу; ее держала одна из женщин, и маленький желтый огонек колебался у подножья колыбели. Вдруг мать раскрыла маленькое
— Он холодный, совсем холодный! — Ноги были вялы, ступни посинели. Ужасно было смотреть на этот кусочек мертвого тела перед окном, погружавшимся в темноту, при свете свечки.
Какой-то непередаваемый звук — не то плач, не то крик, не то хрипение исходил из этого маленького синего ротика вместе с беловатой слюной. Мать, как сумасшедшая, бросилась на его тело. Так — с закрытыми глазами, я снова видел всю эту картину; я открыл глаза и снова увидел ее с поразительной ясностью.
— Свеча! Убери эту свечу! — кричал я Федерико, приподымаясь на кровати, подавленный подвижностью этого бледного пламени. — Убери эту свечу! — Федерико встал, взял ее и поставил за ширмы. Потом он вернулся к моему изголовью, уложил меня и переменил холодный компресс на голове.
Время от времени в тишине я слышал его вздох.
На другой день, несмотря на то, что я чувствовал себя слабым и разбитым, я захотел присутствовать при панихиде, при переносе тела, при всем ритуале.
Трупик уже был заключен в белый гроб со стеклянной крышей. На лбу у него был венок из хризантем, белую же хризантему держали его сложенные руки, но ничто не могло сравняться с восковой бледностью этих худеньких ручек, где посиневшими оставались только ногти.
Присутствовали я, Федерико, Джиованни Скордио и несколько домашних. Четыре свечи горели, точно плакали. Вошел священник в белой ризе, в сопровождении клириков, несших крест и кропильницу. Все встали на колени. Священник окропил гробик святой водой, произнося:
— Sit nomen Domini…
Потом он прочел псалом:
— Laudate pueri Dominum…
Федерико и Джиованни поднялись, взяли гробик. Пьетро открыл перед ними двери. Я следовал за ними. За мной шли священник, клирики, четверо слуг с горящими свечами. По молчаливым коридорам мы дошли до капеллы, в то время как священник читал псалом:
— Beati immaculati…
Когда гроб внесли в капеллу, священник произнес:
— Hic accipiet benedicionem Domino…
Федерико и старик поставили гроб на маленький катафалк посреди церкви. Все встали на колени. Священник стал читать другие псалмы. Потом он стал молиться, чтобы душа младенца была взята на небо. После этого опять окропил гроб святой водой и вышел в сопровождении клириков.
Мы встали. Все было готово для погребения. Джиованни Скордио взял легкий гробик на руки; он не отводил глаз от стекла. Федерико первый спустился в склеп, за ним старик с гробом; потом спустился и я со слугой. Все молчали.
Склеп был большой, весь из серого камня. По стенам размещались ниши, некоторые уже задвинутые камнями, другие зияли открытые, глубокие, полные мрака, ожидающие. С арки спускались три лампады, заправленные оливковым маслом; и они горели спокойно во влажном и тяжелом воздухе слабым и неугасимым огоньком.