Тысяча душ
Шрифт:
– Гм!
– произнесла Палагея Евграфовна.
– Как же, говорю, в этом случае поступать?
– продолжал старик, разводя руками.
– "Богатый, говорит, может поступать, как хочет, а бедный должен себя прежде обеспечить, чтоб, женившись, было чем жить..." И понимай, значит, как знаешь: клади в мешок, дома разберешь!
– Что тут понимать? Понимать-то тут нечего!
– возразила с досадою Палагея Евграфовна.
– А понимать, - возразил, в свою очередь, Петр Михайлыч, - можно так, что он не приступал ни к чему решительному, потому что у Настеньки мало, а у него
– Чтой-то кормить!
– сказала Палагея Евграфовна с насмешкою.
– Хоть бы и без этого, прокормиться было бы чем... Не бесприданницу какую-нибудь взял бы... Много ли, мало ли, а все больше его. Зарылся уж очень... прокормиться?.. Экому лбу хлеба не добыть!
– Оттого, что лоб-то у него хорош, он и хочет сделать осмотрительно, и я это в нем уважаю, - проговорил Петр Михайлыч.
– А что насчет опасений брата Флегонта, - продолжал он в раздумье и как бы утешая сам себя, - чтоб после худого чего не вышло - это вздор! Калинович человек честный и в Настеньку влюблен.
– Влюблен-то влюблен, - подтвердила Палагея Евграфовна.
Нечто вроде этого, кажется, подумал и въезжавший в это время с кляузного следствия в город толстый становой пристав, старый холостяк и давно известный своей заклятой ненавистью к женскому полу, доходившею до того, что он бранью встречал и бранью провожал даже молодых солдаток, приходивших в стан являть свои паспорты. Поравнявшись с молодыми людьми, он несколько времени смотрел на них и, как бы умилившись своим суровым сердцем, усмехнулся, потер себе нос и вообще придал своему лицу плутоватое выражение, которым как бы говорил: "Езжали-ста и мы на этом коне".
– Ты счастлив сегодня?
– проговорила Настенька, когда они уже стали подходить к дому.
– Да, - отвечал Калинович, - и этим счастием я исключительно обязан вашему семейству.
– Отчего же нам? Я думаю, своему таланту, - заметила Настенька.
– Что талант?.. В вашей семье, - продолжал Калинович, - я нашел и родственный прием, и любовь, и, наконец, покровительство в самом важном для меня предприятии. Мне долго не расплатиться с вами!
– Люби меня - вот твоя плата.
– Разлюбить тебя я не могу и не должен, - сказал Калинович, сделав ударение на последнем слове.
– Не должен!
– повторила Настенька и задумалась.
– Но если это когда-нибудь случится, я этого не перенесу, умру...
– прибавила она, и слезы в три ручья потекли по ее щекам.
– О чем же ты плачешь? Этого никогда не может случиться, или...
– Что или?..
– Или я должен переродиться нравственно, - отвечал Калинович.
– Я верю тебе!
– проговорила Настенька, крепко сжимая ему руку.
На некоторое время они замолчали.
– Дело в том, - начал Калинович, нахмурив брови, - мне кажется, что твои родные как будто начинают меня не любить и смотреть на меня какими-то подозрительными глазами.
– Да кто же родные? Капитан?
– спросила Настенька.
– Я уж не говорю о капитане. Он ненавидит меня
Настенька вздохнула.
– Они догадываются о наших отношениях, - проговорила она.
– Из чего ж они могут догадываться? Я в отношении тебя, по наружности, только вежлив - и больше ничего.
– Как из чего? Из всего: ты еще как-то осторожнее, но я ужасно как тоскую, когда тебя нет.
– Зачем же ты это делаешь?
– Ах, какой ты странный! Зачем? Что ж мне делать, если я не могу скрыть? Да и что скрывать? Все уж знают. Дядя на днях говорил отцу, чтоб не принимать тебя.
Калинович еще более нахмурился.
– Капитан этот такая дрянь, что ужас!
– проговорил он.
– Нет, он очень добрый: он не все еще говорит, что знает, - возразила Настенька и вздохнула.
– Но что досаднее мне всего, - продолжала она, - это его предубеждение против тебя: он как будто бы уверен, что ты меня обманешь.
– Как он хорошо меня знает!
– проговорил Калинович с усмешкою.
– Он решительно тебя не понимает; да как же можно от него этого и требовать?
– отвечала Настенька.
В такого рода разговорах все возвратились домой. Капитан уж их дожидался.
– Вы, я слышал, братец, в монастыре изволили молиться?
– спросил он Петра Михайлыча.
– Да, сударь капитан, в монастыре были, - отвечал тот.
– Яков Васильич благодарственный молебен ходил служить угоднику. Его сочинение напечатано с большим успехом, и мы сегодня как бы вроде того: победу торжествуем! Как бы этак по-вашему, по-военному, крепость взяли: у вас слава - и у нас слава!
– Да-с... конечно...
– подтвердил капитан.
– Однако, Петр Михайлыч, я непременно желаю выпить шампанского, сказал Калинович.
– Шампанского-то?..
– проговорил старик.
– Грех бы, сударь, разве для вашей радости и говенье нарушить?
– Я думаю, об этом всего лучше обратиться к вам, почтеннейшая Палагея Евграфовна, - отнесся Калинович к экономке, приготовлявшей на столе чайный прибор.
– К ней, к ней!
– подтвердил Петр Михайлыч.
– Добудь нам, командирша, бутылочку шампанского.
Калинович подал Палагее Евграфовне деньги и при этом случае пожал ей с улыбкою руку. Он никогда еще не был столько любезен с старою девицею, так что она даже покраснела.
– Да уж и об ужине кстати похлопочи, знаешь, этак кое-чего копчененького, - присовокупил Петр Михайлыч.
– Найдем что-нибудь, - отвечала Палагея Евграфовна и пошла хлопотать.
Сначала она нацарапала на лоскутке бумажки страшными каракульками: "путыку шимпанзскова", а потом принялась будить спавшего на полатях Терку, которого Петр Михайлыч, по выключке его из службы, взял к себе почти Христа ради, потому что инвалид ничего не делал, лежал упорно или на печи, или на полатях и воды даже не хотел подсобить принести кухарке, как та ни бранила его. В этот раз Палагее Евграфовне тоже немалого стоило труда растолкать Терку, а потом втолковать ему, в чем дело.