У бирешей
Шрифт:
«Домашнюю книгу» я тоже часто перелистывал. Помимо рецептов и указаний, как правильно вести домашнее хозяйство и растить детей, в ней я обнаружил подробное описание моей болезни, тифа.
«Мул его лягнул», — говорят в здешних краях о человеке, бредящем в лихорадке. Мне эта болезнь нанесла тяжкую, зияющую рану; поначалу мне часто казалось, что в груди у меня пробита небольшая дыра и сквозь нее из тела улетучивается воздух, как через запасный клапан. Меня еще трясла раневая горячка, но около этого отверстия и над ним постепенно запекалась корка. Она была похожа на большой орден в форме звезды, орден, пожалованный мне, чтобы прикрывать шрам, который у меня останется. Я с гордостью мог показывать всем сей высокий знак отличия: вот, дескать, взгляните, это у меня крест за отвагу, орденская колодка с лентой! Особенно охотно я демонстрировал свой орден Репе — моему щенку, которого тетушка,
Я наудачу читал своей собаке (она оказалась сучкой) что-нибудь из трех книг. Она лежала, помаргивая и вытянув перед собою короткие лапы, на потрепанных половых тряпках, которые постелила ей тетушка у двери в комнату, напротив моей постели. Когда я смотрел на эту псинку — как она там полеживает и немо поглядывает в мою сторону, — у меня возникало странное чувство, будто в животном материализовались первые два дня моего пребывания в Цике. Собака была живым памятником или, вернее, превратившимся в памятник прежним состоянием моего Я, которое сам я каким-то образом выжал из собственного нутра, породил на свет. И скоро вся моя болезнь должна была перейти в нее, или даже более того: собаке было уготовано принять на себя ту участь, которая предназначалась мне. «Эдьнек — эдьеб», — говорил я ей. Как я к тому времени успел выучить, то был рефрен одной детской считалки и означал он: «Одно вместо другого».
«Болезнь одного, — читал я вслух этому куску живой плоти, куску меня самого, — оказывает вредное воздействие на другого, доставляет ему лишние хлопоты, лишает радостей жизни, приносит в дом печаль и заботу». Касательно слова «тиф» я вычитал в «Домашней книге», что в немецком языке оно также обладало значениями “дым”, “туман”, “тупость”, а первоначально, по-видимому, даже “слабоумие” — и что принадлежало оно к той же группе, что и слова “темный”, “тупой”, “сумрачный” и “глупый”.
«Раньше такие болезни обобщенно именовали нервической горячкой, — громко сообщал я своему щенку. — Это обозначение подразумевает различные тяжелые болезненные состояния, сопровождающиеся сильной лихорадкой; нервная система пребывает в длительном обмороке. Для противодействия жестокой лихорадке, от которой в начале болезни исходит наибольшая опасность, больного сажают в ванну с теплой водой, которую остужают, подливая к ногам холодную воду. Помимо снижения температуры такие ванны способствуют очищению тела и приданию бодрости — особенно это касается больных, находящихся в беспамятстве. При помощи такого средства удается обратить тяжкие случаи заболевания тифом в случаи легкие и сократить смертность до минимума. Дабы предотвратить малейшую опасность разрыва кишечника, больного вначале кормят исключительно жидкой или полужидкой пищей, малыми дозами. Тогда болезнь, несмотря на первоначальные угрожающие симптомы, во многих случаях завершается полным выздоровлением. Что касается ухода за больным, то прежде всего его необходимо полностью изолировать. Комната, где он находится, должна быть просторной; ее полагается часто и основательно проветривать. Рот больного следует регулярно отирать влажной холщовой тряпочкой».
«Тиф, — читал я дальше, предостерегающе поглядывая на свою Репу, — является чрезвычайно заразной болезнью. Возбудители заболевания разносятся по воздуху, и в недостаточно проветриваемых комнатах они могут находиться длительное время, не утрачивая своей вредоносной силы».
Глава вторая
ПРЕДЫСТОРИЯ ИЗОБРЕТЕНИЙ
Тетушка с доскональной точностью придерживалась всех советов «Домашней книги», фрагменты из которой я читал своему щенку. Часто она среди ночи, повинуясь дополнительным рекомендациям, будила меня, чтобы погрузить в ванну, дать выпить таблетку хинина или чашку воды с высоким содержанием йода или скормить мне тарелку каши. В завершение процедуры я всегда получал ложечку меда, потому что, как поясняла тетушка, Костлявая на дух не переносит пчел. Несмотря на все эти усилия, в ходе болезни случались небольшие ухудшения, если я — на руках у тети или передвигаясь по дому сам — вдруг замечал белое пятно на стене, там, где прежде находился гардероб, или видел пустое место на полу кухни, где прежде стоял большой, поцарапанный обеденный стол. На меня сразу же нападал приступ лихорадки или рвоты — и стены кругом расступались, и пол ходил ходуном, и кровать носилась по воздуху, а я вместе
Болезнь не желала меня отпускать. Я не узнавал тетушку, когда та (как она позже мне рассказывала) вбегала в бальную залу, услышав мои очередные, вновь участившиеся вопли ужаса, которые теперь звучали пронзительно, как птичьи крики. Погруженный в себя, с затекшей спиной, будто сзади меня стояла подставка, я сидел в постели, лихорадил и нес фантастический бред, обращаясь к груде постельного белья. «Нынче понедельник, — говорил я (как передавала мне тетушка), — и минуты его распадаются». Отчаянно взывая ко всему и вся, я использовал второе лицо, а о себе говорил в третьем. «Слушай, ты, гора, ты, постель-гора», — говорил я, или, например: «Эй ты, сквозняк!» (когда отворялась дверь), — или: «Ты, перелетная птица!» (когда входила тетушка).
Разницы между сном и бодрствованием больше не существовало. В сумеречном мире моего сознания все вещи словно слились в одну, все совершалось вместе, одно в другом, все двоилось, учетверялось — так, будто пространство и время какой-то ошибкой наложились, вставились одно в другое. Едва успевала тетушка тряпкой обтереть мне рот, я начинал умолять, чтобы она наконец-то удосужилась это сделать. А если открывалась дверь, это ровно ничего не значило, потому что она и так стояла открытая.
Меня преследовали одни и те же навязчивые представления, часто они начинали повторяться раньше, чем успевали прокрутиться в моей голове до конца. Сколько бы раз я ни выглядывал в окно, там всегда стоял на одном и том же месте около яблони маленький лошак («Сент-Михай эсвер!»14 — воскликнула тетушка, когда я позже рассказал ей о том), он мирно щипал траву — и в то же время бился в судорогах, истошно ревя, хотя окно было пусто, а на дереве за ним неподвижно висели льняные простыни, в которые меня заворачивали.
Однажды мои сны наяву были прерваны — наверное, всего лишь воображаемым — шушуканьем встревоженных голосов под окном. Я привскочил в постели и крикнул: «Что там такое?» — но ответа не получил. Позже мне представилось, будто кто-то шепчется у дверей моей комнаты. «Мар менё-фельбен, ван!»15 — эти слова я, казалось, отчетливо разобрал. «Мег нем менёфельбен ван!» — прокричал я в ответ, что значило примерно: «Он еще не готов уйти!». Однако за дверьми не было никого, кто мог бы услышать мои слова. В третий раз я вскочил в испуге, вбив себе в голову, будто вижу, как шесть человек погоняют лошака палками, пытаясь спровадить его из сада в бальную залу. Но животное упиралось — и для меня это было знаком, что я пока еще не умираю. Об этом я и крикнул, обратившись лицом к двери, — и в тот же миг шестеро крестных в самом деле вошли и выстроились в ряд у стены. В руках у них были маленькие круглые шляпы, и выглядели они как бывшие выпускники школы на старых фотографиях — подобный групповой портрет класса, оставшийся еще от моего деда, действительно висел в широкой раме чуть выше их голов.
В иные дни, ближе к концу болезни, мне не давал уснуть непрерывный, как потрескивание жарящегося сала, шепот за дверьми, иногда прерывавшийся трубным сморканием тетушки. В последний из дней, когда я неподвижно лежал в постели, словно парализованный шорохами Земли, вращавшейся подо мною быстрей, чем обычно, я вдруг совершенно отчетливо услыхал, как тетушка приглушенным голосом — чтобы я ничего не понял — ругалась на кого-то, пришедшего проведать больного.
Я стал внимательно вслушиваться, так как она явственно прошипела слова «кухонный стол», затем — «ящик с инструментами» и «буфет». Они относились к предметам, которые у нас украли.
Я подкрался к дверям и бросил взгляд сквозь замочную скважину, однако не узнал человека, который стоял там, широко расставив ноги и повернувшись ко мне спиной. Тетушка монотонно, будто заучив наизусть, оглашала свой список: «Вешалка для передней, — причитала она, — швейные принадлежности, кастрюля для консервирования, его дорожный чемодан и все, что в нем было, — и наконец, тоном почти торжествующим от безысходности, добавила: — А теперь вы еще и ушат для стирки уволокли! И что мне теперь прикажете делать с уймой постельного белья, без ушата?» Слово «ушат» она при этом произносила так, словно вор на прощание рассек ей язык.