У бирешей
Шрифт:
Забавно, не правда ли? Но, в сущности говоря, не слишком умно».
Люмьер вдруг снова сменил тему. «Смеется без смысла! — произнес он, вскинув голову и доставая новую сигарету. — Вся наша жизнь — сплошной бессмысленный смех!»
Он продолжал говорить с сигаретой во рту, целиком уйдя в себя, затем рывком поднялся, подошел к окну и некоторое время стоял там, глядя в маленький сад перед домом, где громко шумели на ветру деревья. «Похоже, будет дождь!» — сказал он, указывая сигаретой на небо.
Завитки дыма струились между его пальцев и таяли в воздухе. Маленькая горбатая яблоня, на которой тетушка развешивала выстиранные простыни и полотенца, служившие мне компрессами, содрогалась под резкими порывами ветра; казалось, кто-то хватает ее за крону, как за косу, и немилосердно трясет. Листья трепыхались, выставляя наружу свою белесую изнанку. Птицы шарахались с ветвей, будто их подбрасывали невидимые пружины. Вся яблоня качалась как маятник, и за молчаливой фигурой крестного, стоявшего так, что при взгляде с моей кровати его тело практически совмещалось со стволом дерева, я видел ходящие ходуном сучья. Это качание напомнило мне о том, как однажды, во время летней поездки в горы, я спускался по крутому склону,
Тот человек, друг юности моей матери, шел впереди меня, неся за спиною молочный бидон, из которого с каждым шагом раздавалось бульканье, напоминавшее смех. Мне вспомнился еще один человек — водитель, доставивший нас с матерью в Вену. Где она сейчас? Чем заняты мои сестры? Как поживает мой брат? Пока я здесь умирал, они там продолжали жить.
В моей груди вновь закипела ненависть, мне было противно все, в особенности Люмьер, который спокойно покуривал у окна, повернувшись ко мне спиной. Совсем как тот тип во время спуска в горах: он тогда на ходу, совершенно не считаясь с моим присутствием позади, вдруг вскинул руки и стал вращать ими в плечах. При этом голосом он издавал странные звуки, напоминавшие хлопанье крыльев. Он сделал несколько широких шагов, а затем издал высокий, ликующий крик, все стремительнее махая руками в воздухе. Прекратил он так же неожиданно, как начал. «Чего ты уставился?» — сердито спросил он меня. У меня слезы навернулись на глаза, но его это мало заботило. «Хватит хныкать!» — прикрикнул он и еще решительнее прибавил шагу.
Втянув голову в плечи, напуганный его окриком, я молча шел за ним следом и тихо плакал при мысли о том, что он прервал свои летательные упражнения именно потому, что вдруг вспомнил: у него за спиной находился я — сын женщины, которая его бросила, а значит, я был недостоин видеть выплеск переполнявших его чувств. Мне вдруг вспомнилось, что плечи у него еще долго вздрагивали — в такт моему всхлипыванию — и что я, шмыгая носом, думал о том, какие еще тайные силы (возможно, еще труднее сдерживаемые) могли в нем скрываться — только мне не дано было их увидеть, потому что он не желал давать им волю в моем присутствии.
Тут Люмьер — так, будто он таинственным образом состоял в союзе с тем человеком, — прервал мои воспоминания, неожиданно заговорив снова.
Предыстория изобретений
«Для Цердахеля, — начал крестный, не оборачиваясь, — загадка жизни разрешена». Он повернулся и посмотрел на меня: «Так как для него не существует смерти».
«На прошлой неделе я подслушал один его разговор, в трактире на той стороне, в Памаге; он меня не заметил. Нечасто выдается возможность так легко и просто подкараулить врага. Так зачем же ее упускать? Вот я и подслушал, хотя обычно этим не занимаюсь. То, что я услышал, и впрямь было весьма примечательно. “Когда он говорит, — утверждает Де Селби, — на меня всегда находит страх, что он меня ударит”. Толстяк прав. У Цердахеля когти — ничего себе. И говорит он так, будто бьет мотыгой! Когда я вошел в трактир, он как раз сказал: “Когда я с тобой вот так говорю (мне было ясно, — заметил крестный, — что разговаривал он с Ингой, хоть Ингу мне было не видно и вообще я думал, что тот дома), когда я сижу и говорю с тобой, я все время испытываю чувство, что по-настоящему мне следовало бы тысячу раз извиниться за то, что приходится использовать слова. Нет, серьезно. Де Селби, — продолжал еврей, — сказал мне однажды: ‘Мысли у меня в голове движутся удивительно быстро. Они напоминают горные ручьи, быстро бегущие через мой мозг, и у меня все время такое ощущение, будто стоит открыть шлюзы, ведущие ко рту, — и все хлынет к вам само собою, вода очистится от мути, и все станет совершенно ясно. Но когда я пытаюсь это сделать, оказывается, что вода во мне застыла как лед, я каждое мгновение испытываю страх, что прокушу свой собственный язык, а рот мой переполнен затхлым запахом древесного топляка!’”» «“В самом деле, изъясняться при помощи образов было бы гораздо удобнее”, — говорил Цердахель, — рассказывал крестный. — “Слова — это скверно. Рот наш безжалостен, как камнедробилка. Мне и самому, — говорил Цердахель, — порой кажется, что я задыхаюсь во время говорения, оттого что слова мои замешаны не на воздухе, а на отстоявшемся смрадном дыме, столетней вони, сгустившейся внутри меня в непроглядную тьму. Все это тоже феномен “аблакок”. Разница только в том, что окошки, отворяемые в данном случае, вместо освежающего бриза пропускают внутрь дурной запах изо рта предков, которые с любопытством заглядывают в наши дома. Мой отец однажды выразил это очень метко: ‘Известно ли тебе, — спросил он меня как-то раз, вернувшись из поездки; он тогда привез мне в подарок книгу, — отчего бирешек так мало читают? Оттого, что даже истина воняет чесноком!’ Это верно. Тем же запахом была пропитана сама его фраза. Ну, это не существенно. Важен основной смысл его слов: ‘Что может язык сказать человекам, предки влагали в него век за веком’ — гласит одна старинная пословица. Опыт первобытного прошлого, знания, коренящиеся в нашей дочеловеческой предыстории, — приходящие оттуда слова завладевают выражением наших эмоций, делают с ними все, что им угодно. Твое отвращение перед гусеницей — не что иное, как живущая в тебе жадность петуха, который хочет ее склевать, а еще — это в тебе сотрясается испуганный лист, чувствующий, как гусеница его объедает. Мы вдруг падаем на ровном месте, оттого что безоблачное, чистое весеннее небо над нашими головами наполняется вдруг шелестом огромных крыл из седой предыстории, в которой все мы были маленькими пушистыми зверьками, невинно шнырявшими туда-сюда. Помнишь, что всегда говорил старик Бруно?” — спросил Цердахель. Бруно, кстати, был мне почти что дедушкой, — с гордостью заметил Люмьер. — “Он говорил, — продолжал тот: ‘Это не человек взламывает замки в потайных мастерских природы, а сама природа вовлекает человека в свои махинации, преследуя какие-то свои собственные, неведомые, сомнительные цели’”».
«Цердахель прервал свою речь, — продолжал крестный. — Он взглянул туда, где сидел Инга, но тот никакие реагировал. “‘Это не я говорю, — уверяет Де Селби, — сказал Цердахель, — это кто-то другой вздыхает, пользуясь моим голосом’. И верно: каждое отдельное слово, а вместе с ним и то положение вещей, какое им описывается!” —
«Процесс, а не круговорот!»
«“Ты знаешь, — сказал Цердахель напоследок, вставая, — продолжал крестный, — то, что мы думаем, то, что мы говорим, и то, чем мы являемся, — разве все это наши выдумки, наши открытия и изобретения? Нет, все это — заранее обусловленные бесконечные изменения в системе природы”. Тут еврей поднялся и на минуту вышел, и я уже думал, он больше не придет. Но он вскоре вернулся и сел на прежнее место, а Инга все молчал и молчал. “Наверно, хочет сначала дослушать все до конца?” — подумал я об Инге. Цердахель тем временем продолжил свою речь: “Недавно я в ‘Лондоне’ беседовал с Надь-Вагом, — сказал он. — Единорог был в отличном настроении. Он описывал мне свое недавнее столкновение с Де Селби. Дело касалось собаки. Забытая им сигара еще дымилась в пепельнице, когда он достал следующую, а я, так же бездумно, поднес ему спичку. Но позже, когда до моего сознания уже дошел этот маленький обоюдный промах памяти, а он, посреди разговора, вскочил, повернулся и принялся изображать толстяка, простирающего руки: вы, дескать, убийца! — я вдруг почувствовал, как из моей погасшей спички опять полыхнуло пламя. Этот невидимый язычок огня, — воскликнул Цердахель, — зажег во мне воспоминание — да, именно воспоминание, а не чувство! — воспоминание о том, как огонь пожрал спичку, как он перекинулся на мою ладонь, сжег мне руку, принялся пожирать мое туловище, и я, потрескивая и распевая посреди огромного костра, спекался, сжимался, превращался в крохотный, шипящий от жара комочек резины, а моя плоть, обращавшаяся в пепел, спадала с меня лоскут за лоскутом”».
«“В этот миг, — опять воскликнул Цердахель, — говорил Люмьер, — в этот миг я вдруг понял: ‘To был ты!’, то есть я сам в одной из прежних моих жизней. И если бы Надь хоть раз посмотрел на меня в ту минуту — я непременно скончался бы на месте. Что-то внутри меня готово было превратиться в нечто иное, давнее: в скорпиона, вечно извивающегося посреди пламени, в огненный куст”».
«Цердахель немного помолчал, — излагал далее крестный. — Он яростно затягивался сигаретой и бил кулаком по клубящемуся дыму, будто хотел уничтожить свое воспоминание, а мне приходилось сдерживать себя, чтобы не расхохотаться, — потому что в тот момент он выглядел как Неопалимая Купина собственной персоной. “Слава Богу, — наконец вздохнул еврей, — Надь на меня не смотрел. Хоть, впрочем, он тоже почувствовал, что происходит нечто необычное, — по крайней мере, он вдруг хлопнул в ладоши и крикнул: ‘О Господи, а я ведь забыл курам воды налить!’ Но что такое со мною происходило — этого он не понял, тут я совершенно уверен. Теперь я, понятно, могу усмехнуться, ведь все прошло, однако тогда — я это твердо знаю — ‘вода’ сказанных им слов потушила огонь внутри меня и тем самым спасла мне жизнь. За это я ему всегда буду признателен! Я ему литр поставил. Ну, да не важно.
Что я хотел сказать этой историей? Повторю еще раз: в нас живут наши прежние жизни — забытые, похороненные, но иногда нам подмигивающие. Возьми лопату, откопай их! Ах, если бы все было так просто! Только это неосуществимо. Как ты имеешь обыкновение говорить, ‘мы не живем, мы объясняем жизнь!’ Верно. Бесчисленные вопросы растений, загадки животных заполняли на протяжении прежних жизней тайники наших душ, и в конце концов все это неизбежно должно было обратиться в человеческую премудрость. Сидящие внутри нас животные задают вопросы, а мы, обретшие человеческий облик, на них отвечаем. Каменные джунгли наших шумных больших городов пробуждают в нашей груди обезьяньи заботы. Мы ищем сокровищ — и раскапываем кости, зарытые собаками, которые тоже были нашими предками. За нами лежит Египет, впереди — Земля обетованная. Справа и слева — стены разверзшегося моря. Солнце стоит неподвижно. Вчера — это сегодня. Вечность расколота трещиной. Мы — совсем как ослы в пословице, ослы, что отправились на поиски рогов, а вернулись домой без ушей!”».
Люмьер раскурил сигарету, пару раз затянулся, встал и, слегка пошатываясь, как пьяный, направился к окну. Дойдя, он остановился, опершись спиною о подоконник и морща лоб.
«Если бы там был Инга, — произнес он уверенно, нажимая на каждое слово, — он бы не допустил, чтобы подобные речи зашли так далеко. Я сказал: если бы он там был! — повторил крестный. — Только его там не было. Цердахель просто репетировал свой следующий разговор с ним. С ума сойти, да и только!»