У черта на куличках
Шрифт:
– Да Боже ж ты мой, перестань так брякать, у меня от тебя голова кругом, – просит Рита сквозь зубы, отмечая каждый слог качанием во рту незажженной сигареты.
Она сгибается и прикуривает от горящей конфорки, долго затягивается, а когда выдыхает, сигарета повисает у нее на губах и, кажется, вот-вот упадет.
Рита снимает с плиты чайник, подносит его к Ване и к тазу, предупреждая:
– Осторожнее, кипяток!
– Да ты мне уже сварила их!
Ваня выворачивается со стула и выпрыгивает из круга Риты и таза прочь в свою комнату, оставляя на полу блестящие мокрые следы.
В комнате он падает на кровать, прямо на
Он резко открывает глаза, вырвавшись из тяжелого морока, который вдруг отпускает его, позволяя, наконец, вынырнуть из темноты. Сон слетает с него, как лист с дерева, оборвавшись так резко, словно его и не было никогда, и ночи не было. Закрыл глаза. Открыл. Утро. И трудное тягостное пробуждение, наступившее как-то вскользь. В одно мгновение. Словно это всего лишь обман. Фокус. Отвернулся и всё пропустил. Проморгал.
Запястье нещадно горит. Ваня смотрит на него: расцарапано. Подсохшие вздувшиеся полоски, сочащиеся сукровицей, старые незажившие и вновь сколупнутые болячки – всё это вместе ноет, как растревоженный адский улей.
Бывали такие ночи, когда Ваня просыпался сам не свой от жуткого наваждения, он почти мог ухватить его, словно за хвост жар-птицу, почти мог понять: в чем же тайна? Но свет рассеивал тьму, и всё оставалось в ней. Явь обагряла кровь. Свежие, алые капли на простыне и подушке, и вместе с ними старые, уже багровые. А больше никаких следов не было.
Ваня смотрит на свой шрам, скрытый за сеткой кровавых прутьев – глубокий белесый провал среди синеющих отблесков вен, как будто кто-то обтянул края раны кожей и сшил изнутри потайным швом. Но откуда у него этот след – Ваня не мог вспомнить. И предположить не мог. Рита тоже не знала.
Так и говорила:
– Не знаю.
– Но как же, это ведь большая рана, от таких, кажется, умирают, а ты не знаешь, откуда она?
Она лишь пожимала плечами.
Отца его Рита тоже не знала. Ни кем он был, ни куда сгинул. Когда Ваня пытался представить его себе – не мог вообразить никого из плоти и крови. Дух, который силился явиться ему, выплывал из тумана густым темным пятном, но никак не мог обрести черт. Черный силуэт шел и шел прочь, не желая остаться, надеясь рассеяться, и в стремлении своем был так упорен, словно Ваня вырывал его своим зовом, тянул откуда-то, как пойманную рыбу, барахтающуюся в воздухе над самой водой.
Боялся он только одного, что отец его где-то умер один. О матери Ваня почему-то никогда не думал.
Он открывает кран – вода бросается на кожу, оглаживая ее, охлаждая и одновременно кусая, вспенивая боль. Ваня шипит, озвучивая собственную рану, и отдергивает от воды руку, вслушиваясь, как та уносит с собой зуд и жжение.
– Ой, Вань, ты уже проснулся? – Рита в рассветных сумерках выглядит особенно заспанной и
– Есть хочешь? – спрашивает она, уже завязывая фартук на талии. – Пусти-ка.
Пододвигает Ваню от раковины, умывается, вытирает лицо воротом халата, потом приглаживает еще влажными руками волосы и чешет место над правой бровью, обдумывая что-то.
– Кашу сварю? – спрашивает она, не ожидая ответа. – Поставь чайник, раз уж ты тут.
Ваня достает последнюю спичку из отсыревшего мягкого коробка (дождь шел всю ночь, и воздух в доме стал таким влажным, что принял какую-то непонятную загустевшую форму, раздувшую предметы), проводит по расцарапанному коричневому боку картонки – искра срывается – он чиркает еще раз, и огонь разгорается светлым, почти белым желтым. Ваня подносит сияющий шарик к конфорке, и голубые лепестки пламени как звериные язычки принимаются мягко лакать молоко эмали. Ваня тянет пальцы к горящей конфорке и, тут же отдернув их, кривится от боли и удивления: с чего только ему показалось, будто огонь – не враг?
– Ну что ты всё такое делаешь, глупый? – Рита хватает его за руку, Ваня вскрикивает, она разжимает пальцы и выворачивает его запястье. – О, Господи!
Рита кричит так, как будто Ваня виноват в чем-то: она всегда ругает его, пугаясь, когда тот ранится.
– Да что же это такое? – возмущается она, но никто ей не отвечает.
Рита тянется к холодильнику, достает из него маленькую коробочку, вытаскивает пузырек и растрепанный сверток бинта, разрывает его, помогая себе зубами. Ваня дергается на первых свирепых касаниях, но Рита дует ему на ранки, и становится легче.
– Всё будет хорошо, – уверяет она, промокая весь его болезненный пурпур зеленкой. – Всё будет хорошо.
Нет дыма без огня
Ваня полулежит на холодном глянце крашеной парты и, выставив вперед руку, дергает пальцем протяжные нити царапин на ней, точно струны гитары, – подсохшие неровные багровые бусины поют для него, зудя, и зуд этот заглушает чужие голоса.
Через парту вперед и влево Иртеньев играет на настоящей гитаре – звуки из-под его пальцев выходят несмелыми и нестройными; еще неразборчивее он напевает себе под нос – слова закручиваются над верхней губой, и он вдыхает их, как бы сохраняя в самую глубь себя, а потом затихает, озираясь по сторонам в поисках не столько конкретного слушателя, сколько любого внимания, но никто на него не смотрит.
Ваня устраивает голову на плече и, вяло вращая на столешнице кисть вытянутой руки, разглядывает класс. На первом ряду сидят штампованные как куклы (у них даже имена одинаковые) Светки и списывают друг у друга задания по разным предметам; на большом подоконнике развалились дворовые псы: Егор, Мешок и Борозда, – все трое дико гогочут, и смех их больше похож на лай, от которого постоянно вздрагивает изможденная утренней физкультурой и спящая на стульях у стены Осиповская. Три ряда парт, класс, рассчитанный на тридцать человек, раскинулся для семерых – дети в этом месте кончаются, как крошки в голодные дни. Величие юного таяния обрамляют облупившиеся бесцветные стены, смотрящие пристальными суровыми взглядами заставших лучшие времена косматых путешественников. У каждой науки – свой храм и святые. Всем нужен Господь. Рита часто молилась своему, пока Он печально смотрел на нее из-под купола. Ваня так и понял, что Ритин Бог потому и свят, что у него глаза – сами небеса. Таких глаз он никогда не видел ни у одного человека.