У града Китежа(Хроника села Заречицы)
Шрифт:
«Дай мне выплакаться. — И я запричитала: — Ах, на это бы время была родима мамынька, проводила бы она меня во чужи-то люди. Напростилась бы я, горькая, уж со своей-то волей красною! Уж как выйду я да во чисто полюшко, да погляжу-ка я в тую сторонушку, где лежит родима-то матушка!.. Уж откройся-ка гробова доска, размахни-ка ты резвы рученьки, сними-ка бело полотно и откройтесь очи ясные. И уж встань-ка ты, родима мамынька, уж как тяжело-то мое времечко, не летит ли вольна пташечка? Уж остановила бы ее с полета я и послала бы обратно я: „Уж восстань-ка ты, родимая мамынька! И подуйте вы, ветры буйные. Уж со всех-то вы сторонушек. Раздуйте-ка вы
Повыла эдак-то я и говорю:
„Ну, а теперь давайте богу молиться“.
А мне со стороны шепчут:
„Реви, реви, девка, прытче. За столом поревешь, так за столбом не поревешь“.
Поставили нас с Михаилом богу молиться. Встали перед образом. А жених-от не знает ни одной молитвы. Все это происходило у тяти.
„Учи его“, — говорят мне.
Я было начала учить Михаила и рассмеялась: он не умеет молиться, мы оба не знали — какого мы кержацкого толку?.. Я шепчу Михаилу:
„Ну, давай, повторяй за мной: „Боже, милостив буде мне грешному, создал ты меня, господи, на мучения, так помилуй. Без числа я согрешила, прости меня, господи, и помилуй“. Кланяйся в землю, да лбом-то крепче касайся половицы“.
Вот мы с ним и кланялись.
После этого нас стали благословлять: отец взял соль и хлеб, мачеха — образ. Мы и обоим им кланялись в ноги. Потом пили вино. За столом родитель пел песни, мачеха плясала, а я плакала. Ведь шла за нелюбимого, посылали за него не силом — сиротство, бедность были моей судьбой.
Когда выпили все вино, стали сряжаться ехать, завыл младший брат:
„Жалко мне тебя, сестрица! Не послали бы мы тебя замуж за кого тебе не хочется, кабы была родна мать!..“
Не помню, как я ушла из дома. Не помню, как села в сани. Приехали мы в Заречицу глухой ночью. Зима, мороз. Привел меня Михаил в чужие люди, и я не знала, что мне с тоски делать. У него ничего нет, и у меня — тоже. И я все думала: „Как мы будем жить?“ Варить-то, Михаил, у нас нечего, да и пекчи нечего, да и не в чем — ни горшка, ни плошки».
На пасхе я проводила Михаила на сплав. Уплыл он к Макарию и не оставил мне ни хлеба, ни денег, сказал:
«Как хочешь, так и живи».
Без него я пошла по людям. Мыла избы, и мне за это давали картошки — кто пуд, кто больше, и так я наработала двенадцать пудов. И эту картошку без него посадила. И жизнь моя тлела, не знаю в чем и на чем.
Прожили мы до пасхи у Алексея Дашкова. А у него от отца остался старенький домик — на нем ни крыши, ни рам не было, петли все отодраны, скобы выдерганы, чужие люди двор испилили на дрова, а в избе-то до того делали кирпичи, а в сенях-то — сеновал. Хотя мы жили и в хорошем доме, решили взять разваленный, и то я все уговаривала:
«Давай, Миша, пойдем в свою избу».
Пришли, а в избе-то ничего нет — одна половица лежит. Я еще пуще заревела:
«Батюшки, когда же мы наживем чего-нибудь?..»
Не было ни ведра, ни ковша — ничего. На колодец по воду ходила с деревянным блюдом. Принесу — только это и есть.
Лето мы оба работали на поденщине. Мало-помалу стали разживаться. Поставили дворик, покрыли крышей, купили посуду. Работали, не жалели себя. За два дня работы дадут нам за это лошадь два раза съездить по дрова. Потом стала говорить:
«Миша, подворье есть, давай как-нибудь стараться — не купим ли корову?..»
Я
«Ну, где уж нам корову, — баит он мне, — хоть бы телку».
Стали еще пуще работать. Колхозов еще не было. Единолично жили. Наработали денег, нашли корову. Сторговали ее за триста рублей. А у нас семнадцать рублей не хватает, коровы не отдают. «Мы, говорят, продадим другим». А мне коровы жалко. Понравилась она мне.
В десять часов ночи собралась я в Хомутово, пошла к тяте. Он дал денег и говорит:
«Ночуй, куда ты ночью пойдешь? Напугат кто-нибудь».
А мне хоть бы что — боюсь, как бы корова в другой дом не ушла.
Привели домой кормилицу, и мне не верилось: «Ну-ка, я купила корову».
Стали жить дальше, и сколько мы ни работали, нас не считали за крестьян — забиты были.
Когда начались колхозы, тут я почувствовала себя хозяйкой. Мы — уже крестьяне. Но жаль — теперь уже здоровье-то потеряно. Жить бы да жить, а вместо того жалеешь свою молодость: прожила ее как в темной ночи. Кабы стать молоденькой, я, кажись бы, душу черту продала. Ведь какой ноне путь-то открыт бабе-кержачке! Хочется учиться, да думаю — поздно. Больно бы хорошо было ну хоть бы стать шофером! Жить бы еще веселее стало!
3. Александра Родионова
— Перед Казанской дело было. Я за неделю пошла праздничать в Заскочиху. В это время гулянки проходили по избам. Соберется артелка девок, и какая-то из них всех ведет к себе, по очереди гуляли, идут все к ней — и парни, и девки, тут и гармошка. И я пришла также погулять. На другой день вечером гуляю у своих ворот. Подходит ко мне парень, дает мне орехи и говорит:
«На тебе гостинца».
Я взяла орехи да после-то страсть как долго кляла жизнь-то: мои подруги гуляли, словно цветики расцветали, а я мучилась. Дал он мне орехов, а был он парень-то озорной, лютый. Думаю: взяла орехи-то, да не пойди-ка за него — изобьет. Он одну девку избил. Три рубля штрафу заплатил, а все-таки поколотил. Так вот, сунул он мне орехов, повернулся и ушел, а мне дал думы, как бы орехи-то эти не взыграли.
Подошла Казанская, а он, видимо, решил меня брать. Пришла я на праздник, нарядилась. Был у меня бранный сарафан — мода была цветками вроде братины, жакетка на мне — суконная, только сшила, по Лыковщине — это хороший наряд, а девчонкой я ходила чуть ли не лучше всех. На голове у меня был шерстяной полушалок в цветах, на ногах полусапожки шагреневые с пуговками. Такой нарядной я и шла к обедне. Шла мимо его избы. А он, видно, сказал родственникам, и все они вышли на улицу смотреть на меня, а я, ничего не зная, шла в церковь. Так было и на обратном пути. Из церкви он убег вперед, а на меня опять родственники его смотрят. «Видно, думаю, я им показалась». Пришла домой, пообедали, и забыла, что встретилась с ним у церкви. А на другой день гулянье, согласились идти по избам, к нам пришли и ребята. Он ко мне и прилип. А мне стыдно девчонок-то, а он фуражку дает мне носить — а это было принято: коли парень нравится, девка носит его фуражку. Ну, я держу фуражку-то, а у самой сердце возболело. Как только вспомню про орехи-то — и думаю: сватать хочет. Родители его были не богачи, но справные, лес покупали, имели сбережения. Мне завидовали. Жених он был первый. Но и озорной — и вот это-то меня и пугало. Я смирной была. Неудобно и стыдно про свою-то смиренность упоминать. Я боялась досадить — и матери, и отцу, и дедушке, никому худого слова не сказала.