У града Китежа(Хроника села Заречицы)
Шрифт:
«Мама, невесту веду».
Хохлушку, полячку ли привел — бог его знает. Ну, я их встретила. Собрала им поесть. Поставила самовар. Сошелся народ, а невеста ото всех прячется. Ну, кое-как посадили ее за стол, а она знай все в угол глядит. Я испугалась: «Батюшки, кого же сынок-то привел?» Легли спать, на другой день кто-то отцу сказал, а он в лесу плашник пилил. Пришел отец домой, а невеста ему не кажется. Всем потчевали ее, а она так на особице и кормилась. Прожила денечка два-три, осмотрелась. Младший сынок, Ваня, невзлюбил ее. Сядет за стол и глядит на нее исподлобья… Она
Прожила она у нас зиму. Обучила я ее прясть. Полюбила она меня, целовала. «Мама, — говорила она, — я люблю тебя». И я было привыкла к ней. Но — кто она? В прислугах ли где-то жила?.. Федя-то, сынок мой, до боли красив был, а солдатов-то знаешь как бабы-то любят. Она его увидала и приласкала. Стала было у нас привыкать. А все же ей хотелось на свою сторону. Видать, от тоски песни пела, да так душевно. Мы слушали ее песни, плакали.
Стала она ходить к соседям. Слышим, хвастать про нас начала. А мы экой повадки не имели. У нас никакой раздор из избы не выносился. Я Федору стала баить:
«Милый мой сынок, как хочешь, а нам ее не надо. Она про нас людям напраслину баит».
А он мне и отвечает:
«Да и мне ее не надо».
Мы ее и собрали — отправить в Нижний. Лошади у нас не было. Наняли соседа. Хлеба ей напекли. Поехал шабер с ней. Она плачет. Довез он ее до Семенова. Там она разыскала милицию и нажаловалась: привез, мол, меня, прогнал, а я беременна.
Вечером пошла я к родным, а шабер-то везет сноху обратно. «Батюшки! — испугалась я. — Проводили, а она вернулась». Шабер-то и смеется:
«Коровку-то Чернавку твою она у тебя сведет со двора… Везде, баит, была и мне сказала: „Никуда не пойду“».
Батюшки! Что тут у меня горя-то было! Написали мы бумагу в Семенов. Вот беда-то навалилась! Пришлось на суд идти. Судьи спрашивают Федю:
«Что ты ее бросаешь?»
«Я ее не брал, — отвечает Федя. — Она сама за мной пошла».
Она стала просить дать ей из хозяйства долю. А Федя сказал:
«У меня ничего нет. Тулуп и тот отцовский».
Суд и сказал:
«Где ты жила, туда и пойди, а хозяйства расстраивать нельзя».
Ничего ей не присудили. И Федю не приневолили с ней жить. Вернулась она в наш дом сердитая и все шутила: «Давай венчаться». В Витебске она с Федей обручилась, и тамошний поп сказал ей: «Поезжай к мужу на Керженец и проси венчаться». Но я говорила ей: «Подожди. Узнаю — кака ты?» После суда она жила у нас. Хворала. Мы не рады были больной. Но только не знали, что с ней делать? Решили: гнать надо. Так ей и сказали: «Ты нам не нужна».
Повез ее Федя в Нижний: «Сдам ее где-нибудь».
А в Нижнем у меня дочка была. Очень радельная. Встретила она ее ласково. А она стала жаловаться: Федя экий-разэкий, и меня с грязью она смешала.
Матрена моя ее приняла, устроила где-то в трактир посуду мыть. Она там жила и еще раз подала на суд. Вызвали Федю. И то же сказали ей: «Где была, туда и иди». Любила она, видать, Федю. На суде душе ее тесно стало, обморок ее сшиб.
Федя ее из суда увел.
А на Лыковщине о нем прошла порочная молва: Федор-то никак порешил жену-то, а смерть-то
К осени Федор вернулся в Заречицу. Пожил немного дома. Шла гражданская война. Его снова потребовали. Попал он в Москву, а там тогда тиф силен был. А Федора-то, видать, грех какой-то мучил. Смотрел он на умерших — и сам заболел. Стал без памяти, наговаривать на себя — задушил жену-то невенчанную. Уж больно за ним ухаживал наш парень с Керженца, а другие-то запротивились, заступились за девку: «Давайте, слышь, выкинем его живого…» Товарищ-то его вступился: «Не будет меня, тогда выкидывайте». Собрали Федю и повезли в больницу. А больницы все были заняты.
«Оставьте меня на улице», — просил Федя.
«Ну, коли тебе охота умирать, умри где попало».
И парень-то наш прислал письмо: «Федор-то Федорыч умер под забором…»
После смерти Феденьки у меня в живых остались: Миша, Ваня, Матрена и Пелагея. Матрена — старшая, семнадцать лет ей было, ловкая, всякую всячину делала. Куды хоть пошли ее — гору сдвинет. А у меня не хватало получше-то ее одеть. Много ведь их.
Матрена стала проситься в Нижний: «Рук, что ли, у меня нет?..» Я уговаривала ее, но она не послушалась — ушла. Поперви — жалела ее, плакала о ней. Через три месяца Матрена прислала письмо — попала она в услужение к купцу Иконникову. Он очень был строг — прислуги поживут у него неделю-две — и уходят, а Матрена, дочь моя милая, год жила.
Как-то летом пришла побывать дома. В Хахалах жила тетка. Она молодой-то тоже жила в Нижнем в прислугах. Много нажила добра — богата была. Матрена ночевала у нее. Утром пришла домой. А отец у нас заболел. Матрена повезла его в Семенов, в больницу. А без нее тетка со снохой пришли, и тетка-то спрашивает:
«Где Матрена-то?»
«В Семенов с отцом уехала».
«Она ведь унесла у меня шесть рублей».
От этих слов меня так и прострелило. Кажись, до смерти той минуты не забуду… Это мне был удар… так удар.
«Батюшки!.. Тетя, милая, да у нее и денег-то таких не было. Коли так — на, я тебе платье ее дам, только уж ты, ради бога, не бай никому».
Тетка с платьем-то ушла, а следом за ней вернулась Матрена. Я ей и баю:
«Милая, зачем ты у тети деньги-то взяла?»
А она в слезы:
«Мама, да разве я возьму?.. Вон, у меня, под головой, свои деньги. Да я к любому попу пошла бы принять присягу».
Пока с ней переговаривались, сын, Мишенька, едет из леса, а мы обе плачем. Напраслину терпеть — нет хуже. Обида страшная.
«Мать, я поеду к тетке, — вызвался Мишенька. — Я им покажу».
Утром он был у тетки.
«Тетя, ты что же сделала над мамой-то — умирает ведь она от стыда и обиды».
Тетка выносит платье и говорит:
«На, милый, вези платье обратно».
Матрешенька немного побыла дома и опять ушла в Нижний. А у тетки вскоре сноха захворала. И когда ей стало плохо, она спокаялась: «Шесть-то рублей я взяла». Прощенья просила у Матрены — поклепала на неповинную. За обиду купила ей ситцу на кофту и умерла. Ей смерть пришла, а я через нее терпела напраслину.