У града Китежа(Хроника села Заречицы)
Шрифт:
Тут их снова подвели к столбам. Накинули на них длинные мешки до пола. И их лиц не стало видно. Начальник казни поднял руку: дескать, начинай.
К Кибальчичу, я так полагаю, подошел главный палач. Возле его столба стояла приготовленная стремяночка — лесенка небольшая, палач ввел Кибальчича со связанными руками по стремяночке, подтянулся к кольцу, ухватил петлю, накинул ее на шею (у мешков возле шеи был прорез). Палач сошел с лесенки, выдернул стремяночку из-под ног Кибальчича. И повешенный стал крутиться. Видно было, как его руки в мешке вскинулись. Народ вздрогнул, загудел. А палач не торопясь подошел к Михайлову. Проделал с ним то же самое и не успел отойти — веревка будто чудом каким-то порвалась. И Михайлов, бедняга, грохнулся на помост. Больно, видно, ударился. Народ на плацу ахнул. Кто-то крикнул: «Невиновен!..» Палачи, видать, испугались, забегали. Михайлова подняли, взяли веревку,
На плацу наступила тишина. Народ словно оцепенел.
Подъехал черный фургон, запряженный тройкой лошадей. Из фургона вынесли черные гробы… ставили гроб перед повешенным, палач снимал петлю, и как только казненный касался ногами нижней доски, гроб наклоняли к земле, заколачивали и относили в фургон. Начали с Рысакова. Так всех уложили и увезли. А куда, вот этого, мужики, уже не знаю.
…После убийства царя к нам на Шпалерную привозили народа без конца. О многих и многом забыл. Тайком разговаривал с Пресняковым, Квятковским, Якимовой. Как-то она сказала: «Мы ведь знали — нам виселицы не миновать, но шли на это». А я ей говорю: «Зачем вы нашего шефа зарезали?» — «Так, говорит, надо было». А прикончили они нашего Мезенцева ловко. Слушая ее, диву давался, что только за люди — не страшились ни тюрьмы, ни виселицы.
Сидел у нас такой Суханов — минный офицер. Он закладывал мину на Садовой улице, где сырная лавка Кобызева. Если бы государь поехал по Садовой, то там бы его мина подкинула. Но, видно, кто-то шепнул нашему начальству, и Суханова сцапали.
Пришла к нему на свиданье мать: «Миша, плачет, милый мой, что я без тебя стану делать-то?» А он, будто ничего и не случилось, говорит матери: «У вас есть еще две дочери, а обо мне забудьте».
По Петербургу наше начальство навело такой порядок, такую тишину. К нам тащили виновных и невиновных. Стены-то у нас высокие — сажени в полторы. Приходилось слышать и как состукивались по трубам. Для видимости крикнешь: так, мол, не полагается! И входить в соглашение с арестованным не дозволялось, тут же попадешь навечно в Алексеевский равелин. А равелин — тюрьма страшная. В нашей предварилке — благодать. А там — приварок на две копейки, полфунта хлеба, людей живьем гноили. Оттуда сменишься с поста — голова болела.
Не забуду. Сидели у нас две барышни: Каленкина Маша и Малиновская. Как ее звать — забыл. Живописью занималась и с Каленкиной перестукивалась. Нам приказывалось — об этом доносить дежурному офицеру. И кто-то из наших ребят сказал: «Барышни что-то перестукиваются». А в мое дежурство Малиновская дает звонок в коридор. Спрашиваю: что вам угодно?.. Она протягивает мне записку: Каленкиной, слышь, передай. Я посмотрел вправо-влево: никого, а передать страшно. Полюбопытствовал: а что, мол, написано-то? Читаю: «Маша, милая, прекращаю стук к тебе и жизнь». Записочку я передал дежурному офицеру. И снова ее звонок. Она опять дает мне бумажку: «Снеси, говорит, на главный пост — начальнице». Я придержал записочку у себя и стал смотреть в стеклышко. Они были секретные, чуть глаз убирался. Вижу — барышня отстегнула ремни от ящика с красками, привязала их к вешалке. Соображаю: барышня-то замышляет что-то неладное. Встала она спиной к стене и накидывает ремень на шею. А я в момент форточку отворил, в которую пища подается, и закричал: «Барышня, что вы делаете?!» Она от испуга на ногах не устояла и упала. И я-то за нее перепугался, побежал к начальнице. Отперли камеру. Стали Малиновскую уговаривать: «Да что это с вами?..» А она, указывая на меня: «Зачем он сказал…» Но как было не сказать. Ведь и нас держали в строгости. И меня даже посадили. Пять ден просидел — земляка гвардейца встретил, задержался с увольнительной. А у меня вскрыли сундук — карточку моей знакомой разглядели. За какие-нибудь три часа разыскали и ее, и земляка. Но они сказали, что я непорочен.
Про себя-то я говорю вам, может, некстати, но так уж — к слову.
— А ты полно-ко, Федор! Страсти-то какие ты видел! Да неужто так это было?
— Было, мужички, было.
ЛУКА-ИГРУШЕЧНИК
— Котиковы —
Дедушка жил сто двенадцать лет. Был здоровый старичок. Землю под хлеб готовил не без труда и заботы. Пеньки после пожога леса вырубал топором. Из корней пеньков мастерил диковинки — людей, зверей и забавы детям. Пахал деревянной косулей. После пожогов, на первородной земле хлеб у деда родился без навоза. Мужик он был здоровый, лапти носил только зимой, а пахал и ходил летом и осенью босой и никогда не хворал. Топор у него все время за поясом: крепкие корни вырубал, а кои слабые выпинал пятой.
Он всегда считал — ему оказывают большую честь, спрашивая самого лучшего игрушечника на Лыковщине. К примеру: вы хотите что-то ему заказать — это одно; посмотреть на его творение или поучиться мастерству — это другое. Но если вы интересуетесь только личностью игрушечника, то его назовет и укажет его дом любой кержак.
Лыковщина знает: Лука Васильевич Котиков — кустарь с острым разумом, смекалкой, чутьем русского мужика. И уж наверно его игрушку видала не только одна Россия, а и многие страны мира. В Семеновском музее ему отведено почетное место. Он — редкий мастер, каких Заречица и все Заволжье не помнит. Да и то сказать, мастера в том веке были иные. Котиков был кудесник игрушки, счастливец, на радость людям жил.
Луке Васильевичу, не ошибиться бы, пожалуй, уж лет восемьдесят есть, он по-прежнему придумывает диковины ребятам и гостям иностранным забаву. Вот — лиса, наверное, в сотый раз или повторяя… Хитрая зверюга тянется к винограду, и видно, как ей трудно его доставать. Волк приморозил свой хвостище в реке, а баба его коромыслом колотит — его же мастерство. Ну, а есть еще его игрушка — «гулящие музыканты»: чижик — маленькая птичка — и клоун. Чижик поет, да как поет! Не хуже «правдышнего», а клоун подыгрывает ему на барабане. Уморительно! Игумен Керженского монастыря смеялся лишь над чижиком и клоуном до заворота кишок! А то вот — смастерил он лису и журавля, и, глядя на них, смеются, ей-ей, не только ребятишки, старики-то до слез хохочут. Журавль засунул клюв в кувшин, а лиса вокруг него бегает и хвостом крутит. Игрушки Лука Васильевич делал для смеха и говорил: кои умеют смеяться, они и жить умеют хорошо. И, глядя на них, хохотали больше взрослые, И ежели скука по лесу, посмотри на игрушки Луки Васильевича, и сразу жизнь веселой покажется. Премудрый он мастер.
Его творения просты, раскрашены цветисто, точно луга красным летичком. Игрушку его может приобрести всякий — она не дорога, но каждая с подвохом.
Инструменты Луки Васильевича — топор да нож и пила. Вот чудеса-то, чем творит наш кержак. Не пером, а топором он по-своему пересказал нам крыловские басни. Еще во времена царизма он первым сделал двухэтажный пароход и назвал его «Свободная Россия». За эту «игрушку» становой долго грозился на Луку.
И сам-то Лука Васильевич — словно игрушка, шутник большой. При жизни поставил себе на кладбище надмогильник с надписью: «Здесь покоится Лука Васильевич Котиков…» Пришел я как-то на кладбище поклониться родственникам. Вижу — чей-то новый надмогильник. В глаза бросилась надпись: «Котиков Лука Васильевич». Холод в душу проник. Второго Луки Котикова у нас нет. Не думал о шутке. С кладбища спешу я к нему домой. Меня встречает его старуха.
«Лука-то Васильевич, — спрашиваю, — значит, того?..»
Его бабка посмотрела на меня, да как прокатит вниз по матушке Волге…
«Да ты что, родимый? Али ума лишился? Вон он, на печи».
Я заглянул на печь: Лука-то Васильевич поднимается, живой, словно угоду исполнять хочет.
«A-а, какими судьбами, голубь ясный?»
А я к нему с обидой:
«Да что это за обман?..»
А он свесил ноги с печи, смеется:
«Да я, видишь ли, Иван Михалыч, решил, пока могу, сам сделать себе надгробие. А умрешь, еретики не догадаются, а загодя-то я сам себе лучше всего сделаю. Ребята, коих я потешал, вырастут, до меня ли им будет? У них свои заботы, у них свои „котиковы“ вырастут».