У времени в плену. Колос мечты
Шрифт:
— Ну, раз так, — хорошо! Теперь иди и делай, как приказано! Чтоб все было доставлено без промедления. Через две недели начнем готовиться в дорогу.
Яни поклонился и, пятясь, вышел. Во дворе он надел на облысевшую голову свою грязную феску, натянув ее при этом на самые уши, засунул руки в карманы кафтана и пошел по улице своей вихляющей походкой.
Многие считали Нания турком: разговаривал он по-турецки, как стамбульский меняла, и все повадки его были турецкими. На самом же деле был Наний христианином. И ежели распустить клубок его происхождения, то он непременно привел бы в лачугу на Рыбачьей улице, самую бедную и самую грязную во всем городе. Там, в сырой и темной развалюхе встретил первый день жизни сын Тудоры-рыбачки. Жила Тудора с того малого,
Но большей части те гроши, что выручала она от продажи рыбы, оставались на прилавке корчмы. Жизнь Тудоры была обездоленной и мрачной, без искорки радости. Соседи помнили ее работящей девушкой, доброй хозяйкой. Был у нее жених, господарский драбант. Они сговорились осенью устроить свадьбу. Но в середине лета убили парня по пьянке. Долго оплакивала Тудора своего жениха. Стремясь позабыть горе, пристрастилась к вину. А по пьянке чего не натворишь! Кто бы ни постучался в окошко, всех она принимала. Чей это был ребенок, она и понятия не имела, а появление его в доме сочла гневом божьим, наказанием, посланным ей за многогрешность. После того, как поп окрестил и нарек младенца Ананием, Тудора почти совсем перестала заботиться о сыне. Засовывала ему в рот хлебную жвачку и отправлялась по своим делам.
Не единожды забывала она про него совсем, и оставался ребенок, надрываясь от крика, в мокрых пеленках. Зачастую, возвращаясь ночью из корчмы Оксинтия и заставая ребенка в полуобморочном состоянии, она крестилась, приговаривая:
— Слава богу, кончился, бедняжка!
Но Наний издавал слабый писк в знак того, что еще жив. Так и рос тот ребенок, никем не любимый и не желанный. Невозможно было понять, какая сила сохраняет жизнь в этом существе — из костей и кожи. Время же шло своим чередом, и, однажды, встал на ноги на куче тряпок сын рыбачки. Единственным его другом был мышонок, случайно не покинувший эту голодную лачугу. Он выходил из норы и собирал с пола те немногие крошки, что вываливались из прозрачных рук мальчика. Со временем мышонок осмелел и стал взбираться на лавку.
Наний радостно встречал его, отрывал кроху от своего кусочка хлеба и давал приятелю. С ним разговаривал, ему плакался, когда помирал от голода и холода. Но однажды мышонок не пришел. Может, попал в когти кошки. Со скуки мальчик, пыхтя, спустился с лавки и пополз к двери. Солнечный свет, впервые им увиденный, ослепил ребенка. Это был другой мир, о котором он не имел ни малейшего понятия. По улице проезжали подводы, запряженные волами или лошадьми, пробегали собаки с полными репья хвостами... Хорошо было в этом мире. Но опустившаяся вскоре темная ночь испугала его, и Наний пополз обратно в лачугу. Рыбачка возвращалась чаще всего поздно ночью пьяная. Падала, где попало, и сразу засыпала. Будил же ее плач Нания:
— Хлее-ба! Чу хле-ба!
Тудора вскакивала, одурелая от сна. Все кости ломило.
— Дай хлеее-ба! — не унимался ребенок.
— Где взять мне хлеба? — истошно вопила Тудора. — Не я его делаю!
— Хлеба! — надрывался Наний.
— На, ешь меня! — совала ему в рот скрюченные подагрой пальцы. На мгновение Наний умолкал и удивленно глядел на посинелые руки матери. Потом снова заводил свою песню.
Тудора хваталась за голову и бежала к соседям одолжить мисочку кукурузной муки. Люди, зная, что она не вернет, не очень-то давали.
— Кусочек хлеба или мамалыги прошу! Помирает ребенок с голода! — умоляла она.
Ругали ее люди, попрекали какими только можно словами, но в конце концов отрывали кусок от своего рта.
Так шли месяцы
— Тебе чего надобно?
— Хлеба! — отвечал он.
И люди давали. Глядели на него, заморыша, и давали. Кто позажиточней, швыряли — то рваную рубашку, то драную кацавейку. Теперь он сам себя кормил. С раздутым, словно от водянки, животом, вытянутой, как огурец головой, на кривых ногах, грязный и оборванный, Наний был мишенью злых шуток. Особенно досаждали ему мальчишки и собаки, у которых он отбивал хлеб. Из того, что приносил в суме Наний, кормилась порой и Тудора, которая после попойки едва могла сползти с лавки по нужде. Однажды рыбачка не возвратилась домой. Люди обнаружили ее в камышах, раздутой, с лицом, объеденным раками. Наний не уронил и слезинки на похоронах матери. Он оставался жить в лачуге и пропитание добывал себе попрошайничеством. Но с каждым годом кормиться становилось все трудней. Люди не только перестали подавать, но гнали со двора и ругали:
— Вы только посмотрите: здоров, как медведь, а просит милостыню! — говорили они. — Работать надо!
Голод толкнул его на кражу. Поначалу везло. Почти каждый день у него в кастрюле на треножнике варились то курица, то цыпленок.
Но сколько веревочке не виться... Поймали его однажды с краденой уткой под кацавейкой и избили до полусмерти. Лишь ночью очнулся Нани и еле дополз до своей лачуги. Несколько дней пролежал без еды и питья. Потом встал и, шатаясь, как пьяный, вышел наружу. Серый туман застилал глаза. Сделав несколько шагов, он рухнул в придорожную пыль. И так должно было случиться, чтоб именно тогда по улице проезжал табор цыган-старателей, направлявшихся в горы на поиски золота. При виде человека, лежавшего поперек дороги, цыгане остановили лошадей.
— Что с тобой, мо? — спросил Нания цыган с серьгой в ухе, приподнимая его голову.
— Помираю, дядя, с голоду... — прошептал мальчик.
— Помирает, бедняга! Что делать будем, ромеи? Чей он?
— Почитай, ничей, — вылез из-за забора какой-то старик. — Мать утопла в озере, а отец — один бог ведает, кто он. Жила, покойница, без хозяина.
— Возьмем его с собой, — сказал цыган с серьгой. — Подсобите, эй!
Наний пришел в себя в кибитке, с копошившимися там курчавыми, как барашки, цыганятами. Цыганки отпаивали его жиденькой мамалыжкой и кумысом и, в конце концов, поставили на ноги. Так и остался. Наний жить среди цыган, странствуя по стране, терпя голод и холод, как все бездомные бродяги. И так, по дорогам да весям, проснулся Наний в одно прекрасное утро с пробившимися усами. Цыгане стали уговаривать его жениться.
— Какую хочешь выбирай! Даже мою Бребенику, — говорил булибаша Пындилэ. — А не хочешь, так женись на Мандриной Земфире. Красивая цыганка!
И, возможно, женился Наний на какой-нибудь гибкой, как ящерка, цыганочке, если б не была иной воля судьбы...
Выдался тот год для цыган особенно тяжким. За все лето не удалось собрать более трех мер золотого зерна. Даже господарскую подать не смогли покрыть, не то, чтоб еще всю зиму кормиться. Бродили цыгане чернее тучи, ибо знали, что ожидает их за неуплату подати.
Лето подходило к концу. По утрам на горных вершинах выпадал снег, а в долинах трава покрывалась серебром инея. Но уйти ни с чем цыгане не могли. Решили остаться на несколько дней и поискать золото в скалах.
День тот начался, как обычно, с криков цыганок, таскавших за волосы своих чад, с ржания лошадей, просившихся на водопой, с бреха голодных собак.
Поев, цыгане захватили инструмент и без всякой охоты стали подниматься по скалистому склону горы, идя вдоль речки. Наний шел впереди. Уморившись, он остановился передохнуть и невзначай стукнул молотком по источенному водой камню. Камень разломился и упал в прозрачную, как хрусталь, воду, обнажая то, что веками таилось в нем. В лучах солнца ярко блеснуло золото. Наний оцепенел. Подошедшие цыгане тоже увидели самородок.