Учебный плац
Шрифт:
Все уже были дома, и Макс тоже, все ждали шефа, который так и не пришел, хотя давно стемнело и ничто уже на себя не было похоже; мы не отходили от окон, прислушивались к любому шороху в коридоре и постепенно стали уже придумывать несчастье, которое могло с ним случиться: а если он, а если его кто-нибудь, да ведь он тоже мог — такие вопросы задавали мы друг другу. Среди ночи какая-то женщина так громко закричала во сне, что слышно было по всему бараку, но ни единая дверь не отворилась, никаких шныряющих взад-вперед шагов слышно не было. Мы уже привыкли. Было, наверно, очень поздно, когда Доротея вышла с карманным фонарем, виден был только подрагивающий, колеблющийся луч, то тут, то там прорезающий темноту и даже блуждающий в верхушках сосен, но
Тех двоих, что привели шефа, мы прежде никогда не видели, оба были в перекрашенной военной форме и в солдатских сапогах. Подхватив шефа под руки, они втащили его к нам, дотащили до его соломенного мешка и с таким расчетом бросили на него, что шеф не ударился, после чего они отдали честь Доротее и, топая, удалились по длинному коридору. Шеф непрерывно сглатывал, слюна струйкой текла у него изо рта, время от времени он проводил рукой по лицу, словно хотел прогнать мух, а ногами безостановочно дергал. Что-то в нем булькало, он хрипел. Порой на его лице мелькала слабая улыбка.
Все сели на соломенный мешок Иоахима и смотрели, как Доротея раздевала шефа, сначала сапоги стянула, потом сняла носки, куртку и рубаху, а под конец — выпачканные в глине штаны, и тут я впервые обнаружил, как много у шефа шрамов: один, изогнутый, по бедру, два звездообразных на плечах, и на ляжке был шрам, и на груди багрово полыхающий рубец, всего я насчитал девять шрамов. Тело у него было крупным, плотным, начисто лишенным жира, кожа — туго натянута; когда он лежал вот так, то руки его показались мне длинноватыми. Он позволял все с собой делать, оказалось, что он все такой же гибкий и податливый, а когда Доротея посадила его и стала натягивать на него ночную рубаху, его пошатывало, он рыгал, но прежде, чем упасть опять на свой мешок, он что-то пробормотал, что звучало примерно так:
— Завтра же начнем, завтра.
Едва его укрыли одеялом, как он тотчас уснул, и Макс, наблюдавший, качая головой, за всем происходящим, сказал Доротее:
— Вот так сюрприз!
Доротея, прищурившись, глянула на него и ответила:
— Не заносись, ты в этом ничего не смыслишь, невдомек тебе, что он взвалил на себя — ради нас всех.
Это было в тот день, когда шеф подписал арендный договор на девяносто девять лет и в последний раз говорил с Максом о земле, на которую обеспечил себе право преимущественной покупки.
Если бы мне только остаться с ним, да, с ним. Он же не сможет бросить свою работу, и они, даже объявив его недееспособным, пожалуй, выделят ему хоть небольшой клочок, может, заболоченный участок у Холле, и позволят обрабатывать этот клочок по его собственному усмотрению, эту кислую, никому не нужную землю, из которой только ему под силу сделать сад, какому все будут только удивляться. Я мог бы начать вместе с ним, как в наши барачные времена, мог бы помочь ему дренировать почву, раскорчевывать, культивировать и удобрять, у нас был бы наш, только наш участок, и его знаниям нашлось бы применение.
Но кто знает, что скажет по этому поводу Макс, которого они так спешно вызвали, в этот раз он был не таким, как всегда, прошел один с тяжелым чемоданом в руке последнюю часть дороги и не спросил: «Все в порядке в Холленхузене?» И о Судной липе он ни слова не обронил и не сказал, чтобы я проводил его к ней, где мы прежде обсуждали с ним много важных вопросов, где он однажды сказал: «Только то важно, что мы считаем важным». Но, может, он еще придет, и потому лучше я останусь у машин, здесь, где он меня оставил.
Это звон железины, которым нас созывают на обеденный перерыв, бьют в нее Эвальдсен или своенравный
— Ну, все как всегда, наш обжора явился первым.
Поэтому я лучше сначала подготовлю сеялку, прежде чем отправиться в крепость. А за то, что мне разрешено есть в проходной комнате перед кухней, я должен благодарить шефа, он сам о том распорядился, иной раз, когда ему случалось промокнуть под дождем или на его одежду налипало слишком много земли, а он торопился, так он тоже тут подкреплялся, в этой комнате, облицованной светло-голубым кафелем до уровня глаз, где все моют, что потом подают на стол. Мне бы там еда куда вкуснее казалась, если бы Лизбет не держала меня все время под наблюдением; едва я сажусь за стол, едва Магда ставит передо мной тарелку, как тут же открывается широкая заслонка и Лизбет в кухне поворачивается на своем стуле так, чтобы видеть меня, но смотрит она на меня всегда только мрачно, неприветливо. И хотя она такая тучная и страдает такой одышкой, что едва ходит, она очень редко болеет, каждая складка на ее лице обвисла и трясется, и все оно изрезано морщинами, а когда она говорит, из ее массивного тела рвутся низкие грудные звуки такой силы, что ты невольно пугаешься. Однажды я видел, что она сидит на двух стульях. Возражать ей никто не смеет, даже Магда, на которую Лизбет подчас напускается, которой подчас выговаривает, ведь всем известно, что Лизбет уже раньше служила в семье шефа, в ту пору, когда они еще жили на краю Роминтской пустоши; кроме тех лет, что она сидела в тюрьме, она всегда работала у Целлеров, и когда она однажды объявилась в Холленхузене, шеф ее сразу же оставил у себя, так, словно бы ждал ее.
На этот раз она не ворчала, только кивнула в ответ на мой поклон и теперь, сидя на своем стуле перед плитой, только помешивает, пробует, добавляет приправы, не обращая на меня внимания. Даже тарелку не велит ей показать, которую Магда наполнила для меня, только наказала Магде снять нитки с голубцов, не то я их с голубцами съем. Заслонка ведь не настежь отворена, я могу подать Магде знак, и Лизбет его не заметит. Магда отважилась принести мне вторую порцию, сегодня отважилась. Она даже что-то шепнула мне, а Лизбет не стала тотчас выспрашивать, о чем это мы шепчемся. Но теперь она шепчется с Магдой и что-то накладывает в мисочку и ставит ее на поднос, наверняка что-то для шефа, что-то легкое, простое, наверно, мусс, от которого, во всяком случае, не увидишь тягостных снов. Меня она всегда пугает тягостными снами, делает вид, что знает, какие сны приснятся мне после свиных ребрышек, какие — после нутряного сала с грушами, а какие — после мясного рулета, но когда она предсказывала мне, что меня во сне засыплет в бункере, тогда я видел только лесовика с крюком, как он босиком проходит рядами наших посадок и надламывает верхушки молодых деревьев.
— Почему бы нет, — сказал я в ответ на ее вопрос, не хочу ли я чуть яблочного мусса, она сварила многовато, сказала она, я могу зайти и взять маленькую стеклянную мисочку. Когда она сидит перед тобой — горбатый нос, жидкие волосы, — так ты сразу же проникаешься к ней доверием, хочешь ей во всем помочь и уже никак не подумаешь, что она такая ворчунья. Еще до того, как я потянулся за мисочкой, я спросил Лизбет, не болен ли шеф, потому что заказал яблочный мусс.
— Болен, — запыхтела она, — это ты болен, а теперь выметайся.