Украденные горы(Трилогия)
Шрифт:
— Обними меня, любимый. Как знать, может, последний раз видимся.
— Последний?.. Ты пугаешь меня, Галина…
— Нет, не пугаю, Андрей. Нынче все возможно. Сегодня на брусчатке площадей осталось лежать немало наших людей. Только на Знаменском полиция подобрала сорок убитых и столько же раненых. Чтоб это не повторилось завтра, все члены комитета расходятся с вечера по воинским частям. Иду и я с ними. До утра будем агитировать солдат, чтоб не стреляли в рабочих, чтоб переходили на сторону революции.
— Значит, Галина, и вправду начинается революция? Такая она?
— А ты думал какая?
— Не знаю. Может, и такая. Передай в комитет, что моя рота стрелять в рабочих не будет. Нет!.. Злою, вражьей кровью окропим свободу!
И
…Весна, 1913 год. В Гнединскую сельскохозяйственную школу за несколько дней до шевченковского юбилея приехал из Екатеринослава никому не ведомый студент. Ученики видели его вместе с Цыковым на тропке, что вдоль школьного сада тянулась дальше песчаным пустырем, вплоть до лесного озера. Никто не слышал, о чем они толковали, но назавтра перед собранием старшеклассников студент отрекомендовался уполномоченным екатеринославской футбольной команды «КЛИФ» (команда любителей игры в футбол), и с целью организации такой команды он, мол, и прибыл в школу.
Какой это был уполномоченный, ученики догадались после отъезда студента, в день празднования памяти Тараса Шевченко, — в России отмечать этот день было строжайше запрещено. Филипп Безгрешный и Григорий Патерыло очень скрытно сзывали в классе в третьем часу ночи своих единомышленников. При скудном свете фонаря Филипп читал «Сон» Шевченко с рукописными дополнениями вычеркнутых цензурой мест в последнем издании «Кобзаря».
Потом запели притихшими голосами «Завещание».
Андрей вспоминает это подпольное собрание, на всю жизнь оно запало ему в душу: повторяя слова «Завещания», он поклялся тогда памятью Шевченко перед всем честным миром и перед своей совестью, что выполнит завет Тараса, «злою вражьей кровью» окропит-таки волю народа…
Внезапно песня оборвалась. Все невольно оглянулись на классные двери. С порога блеснули очки Цыкова.
В короткое мгновение тревоги, смешанной со страхом, никому из учеников и в голову не пришло задуматься насчет какой-то связи подпольного собрания с приездом неведомого студента-футболиста, никому невдомек было, что разговор между украинским студентом и русским человеком из далекой Самары Петром Цыковым шел о годовщине памяти Шевченко. Учитель Цыков слыл среди учеников личностью загадочной. Виной тому были не только лишь очки в роговой оправе, за которыми скрадывались его вдумчивые, строгие темно-карие глаза, но и то, что ученики никогда не видели на его лице улыбки, хотя по его взаимоотношениям с администрацией школы нетрудно было и догадаться, что под казенным, с медными пуговицами, синим мундиром таится мужественное, справедливое сердце.
Приход Цыкова на нелегальное собрание насторожил учеников. «Чем это кончится?» — тревожно спрашивал себя каждый.
Какая же вспыхнула радость и с каким чувством благодарности потянулись ученики навстречу Петру Михайловичу, когда тот, с поднятыми по-дирижерски руками, вступил в кружок учащихся с песней на устах:
Поховайте та вставайте…Ученики подхватили:
Кайдани порвіте, І вражою злою кров’ю Волю окропітеї…Прозвучал выстрел, за ним другой, третий… Воспоминания Падалки оборвались. Стреляли уже совсем близко.
Пришло время ему со своей ротой сдержать слово, данное Галине: они будут стрелять в юнкеров, что охотятся за рабочими на мостах через Неву, и в полицейских, — те, забравшись на колокольни, ревностно выполняют царский приказ не жалеть пулеметных лент.
Для Падалки наступила критическая минута: по снежному насту Невского проспекта, с красным знаменем впереди, приближалась большая толпа. С противоположного
Остановив отряд, полицмейстер подскочил к Андрею и приказал ему расстрелять подлую чернь, дерзнувшую приблизиться к царскому дворцу.
Поручик подал команду, рота нацелилась на катившийся людской вал.
Ротный окинул взглядом своих солдат. На них все новое — черные кожушки, мохнатые сибирские шапки, сапоги. Помимо новых винтовок, выдали по револьверу и по две гранаты. На каждый взвод — по пулемету. Две недели подряд их кормили удвоенными порциями, не жалели ни денег, ни водки. Не скупился на патриотические поучения и священник. Генерал Хабалов лично со своей свитой проведал их и произнес недлинную, но энергичную речь о доблести русского солдата и его обязанностях перед богом и государем.
«Не подкупило бы их все это?» — забеспокоился Андрей, вынимая из кармана револьвер. Вдруг теплые кожушки и сытная еда с водкой возьмут верх над совестью?
— Пора, поручик! — послышался сбоку голос полицмейстера. Белый конь под ним нетерпеливо перебирал ногами, греб снег, грыз зубами кольца шенкелей. — Нельзя, поручик, медлить!
— Пли-и! — скомандовал Падалка.
Залп из двух сотен винтовок, похожий на хлобыстанье огромного батога над степью, отразился от стен Зимнего и покатился, покатился по Неве, вплоть до белых стен Петропавловской крепости.
— Пли-и! — повторил Андрей после того, как солдаты загнали в ствол винтовки еще по одному патрону.
Полицмейстер поднес бинокль к глазам, разглядывая с высокого коня толпу — она все еще двигалась, — и, подъехав к ротному, прокричал:
— Они что, поручик, спьяну? Целиться разучились?
— Нет, ваше высокородие, они не пьяны и целятся хорошо, — сказал Падалка.
Полицмейстер схватился за кобуру, но Падалка опередил его.
— Вот как мы умеем целиться, — сказал он — тяжелое тело полковника медленно сползало с седла. Конь, почуяв, что поводья ослабли, рванул с места.
Не ожидая команды поручика, солдаты повернули винтовки и осыпали пулями отряд полицейских, к которому скакал, без всадника, ошалевший конь.
Василь стучится в двери, ему отвечает «можно» знакомый голос жены пристава, и он переступает порог уютно обставленной мягкой мебелью гостиной. Здоровается, сняв шапку, видит перед собой у дивана, под самым портретом царя, худощавую высокую хозяйку, которая повязывает мокрым полотенцем голову мужа, и, пораженный тем, что увидел, не движется с места. В этом усатом, дряблом толстяке в нижней сорочке, с изрядным брюшком, выпиравшим из-под ремня черных брюк, Василь с трудом узнавал строгого, в офицерских погонах пристава, грозу большого степного уезда, того самого «благородия», с превеликим наслаждением любившего поучать «неблагонадежного» парня. Казалось бы, за целый год пора бы уже приставу наизусть запомнить, что ему по пятницам отвечал Василь, однако царский слуга с неумолимым педантизмом всякий раз спрашивал одно и то же: фамилию, имя, отчество, где и когда родился, кто родители… Вдобавок допытывался: верит ли Василь в бога, и чья вера лучше — католическая или православная, и любит ли Василь государя императора, и смог ли бы он умереть за него. Василь отвечал, что русский царь во сто крат более справедлив, чем австрийский, и что случись царю тонуть в речке Волчьей, то он, Василь Юркович, не раздумывая бросился бы за ним в воду… Пристав снисходительно усмехался, грозя пальцем, называл Василя босяком, по которому плачет веревка, потом глубокомысленно изрекал, что «у царя, дурень, есть Нева, а не Волчья для купанья», и отпускал юношу, чтоб в предстоящую пятницу все повторилось сызнова.