В каждую субботу, вечером
Шрифт:
— Откуда же мне знать?
— И я не знаю. Но он же был, не мог не быть!
— Ты уверен? — спрашивала я с усмешкой, которую не пыталась скрывать.
— На все сто, — утверждал он с излишней, на мой взгляд, горячностью. — И еще было много первых. Тот, кто построил лодку, кто придумал бумагу и нарисовал на ней что-то, или тот, кто придумал зеркало.
— Зеркало? Вот оно как!
— Да, и ты первая должна радоваться этому.
Я знала, что он хотел сказать, но нарочно притворилась непонимающей.
— Почему это я первая должна
— Потому, что ты любишь глядеться в зеркало.
— Все женщины любят.
— Но не всем так приятно, как тебе.
Однажды он спросил меня:
— Наверно, это здорово — быть красивым?
Я пожала плечами. Что тут ответить?
А он произнес мечтательно:
— Хотел бы я как-нибудь утром проснуться и внезапно стать красивым!
Я засмеялась, но он не обиделся. Он сказал:
— Если хочешь знать, условная форма — самая грустная.
— Чем же?
— Всем. Что может быть печальней, чем это самое «если бы»?
Я опять засмеялась. Я вовсе не старалась вдуматься в смысл сказанных им слов, но было прямо-таки смешно, что не кто иной, как Вася, хочет быть красивым. Вот уж поистине нет ничего печальней условной формы!
Иногда мы отправлялись с ним в Останкино. Там было меньше людей, чем в Центральном парке или в Сокольниках.
Мы бродили по парку, иногда брали лодку и заплывали на ней как можно дальше.
Однажды осенью мы шли по аллеям, усыпанным рыжими и темно-красными листьями. Листьев было много, целые холмы, и мы взрывали ногами, безжалостно топтали листья, и они шуршали в ответ, будто жаловались на нашу жестокость.
Вася сказал:
— Это — старость. Совсем недавно, весной, когда листья были молодые, они всем нравились, а старые, увядшие уже никому не нужны.
Все эти разглагольствования, разумеется, вовсе не отличались оригинальностью, поражало меня другое: Вася обычно высказывал то, что я думала. Я просто не успевала высказать те же самые слова. Когда я говорила ему об этом, он отвечал, посмеиваясь:
— Синхронное мышление…
— Это хорошо или плохо?
Он отвечал:
— Хорошо. Значит, мы так близки, что слов не надо.
Это была строка популярной в те годы песни, которую исполнял Вадим Козин.
Я замолкала. Мне не хотелось, чтобы он говорил так. Я боялась, чтобы он не сказал еще чего-либо такого, но он не говорил.
Правда, как-то спросил меня:
— Я тебя шокирую?
— Чем же?
— В общем-то я, прямо скажем, страшный…
— Ну, не такой страшный…
Он вдруг произнес грустно:
— Тебе подошел бы какой-нибудь киногерой типа Тайрона Пауэра или Гарри Купера. Хорошая из вас пара бы получилась!
Я сказала:
— Не надо о киноартистах.
— А что? Снова вспомнилась незабытая мечта далекой юности?
— Нехорошо быть таким беспощадным, — резко сказала я.
— Я хочу, чтобы ты поняла, что смазливая мордочка еще не причина для того, чтобы сниматься в кино.
И тут я взорвалась. Называла фамилии актрис, которые, по моему
— Не озлобляйся, — сказал Вася. — Хуже нет озлобленного неудачника, который чернит все и всех напропалую. Если хочешь знать, я их всех считаю самыми несчастными людьми.
Простые эти слова вдруг убедили меня. В самом деле, стать озлобленной неудачницей, которая всех ненавидит, всем завидует, — что может быть хуже?
Я сказала с горечью:
— Никак не могу найти себя. Ничего не получается.
— Найдешь, — сказал он, — вместе поищем.
По его совету я поступила в педагогический институт. Сперва я и слышать не хотела об этом институте, потому что решила: никогда не буду педагогом. Но Вася уговорил меня, и я поступила и, уже учась на четвертом курсе, стала писать в студенческую стенгазету. А потом несколько моих корреспонденций напечатал журнал «Смена».
И я решила стать журналисткой. И поделилась с Васей своей мечтой.
— Я — за, — сказал он. — В тебе есть хватка, ты умеешь видеть.
— Как так — видеть?
— Как бы тебе сказать? Ты видишь то, мимо чего другие спокойно пройдут и не обратят никакого внимания. А ты не только умеешь видеть, но и умеешь сказать об этом на бумаге. И еще ты быстрая на подъем, а это для журналиста дело совсем немаловажное.
Он был старше меня, правда, ненамного, на четыре года. Но я привыкла прислушиваться к его словам. И привыкла все свои очерки и корреспонденции первым делом показывать ему, а он одобрял или отвергал, и я не спорила, я доверяла его пониманию и вкусу.
Он окончил ВГИК, уехал на практику во Владивосток и писал мне оттуда коротенькие письма, в которых не без насмешки над собой описывал свои походы по дальневосточным сопкам в поисках особо примечательных сюжетов.
Он постоянно подсмеивался над самим собой, не щадил ни своей худобы, ни долговязой фигуры, ни способности попадать в самые непредвиденные, а подчас даже неловкие обстоятельства.
Говорят, это свойство умных людей. Должно быть, так оно и есть, потому что Вася был по-настоящему умный, ироничный, но в то же время снисходительный к чужим слабостям. А такая вот снисходительность, по-моему, тоже присуща только умным людям. В сущности, им сверху все видней и понятнее.
Я поступила работать в одну из московских газет разъездным корреспондентом.
Мне дали первую в моей жизни командировку в город Липецк, на конференцию врачей-бальнеологов, и я поехала туда и влюбилась в местного санитарного врача.
Вернувшись в Москву, я сразу же помчалась к Васе, рассказала ему о том, какой Илюша умный, одаренный, душевно широкий, и Вася слушал меня, усмехался и время от времени говорил:
— Держись, старуха. Любовь — дело не шуточное.
Илюша переехал в Москву, стал моим мужем.