В опале честный иудей
Шрифт:
В возникновении нашего кошачьего мира косвенно повинен С.Я. Маршак. Он сочинил стихи о двух котах, у которых были «восемь лапок, два хвоста...». А я придумала мотив и спела эти восемь строчек, сопроводив их соответствующей мимикой, спела в редакции завода № 45 весной 1946 г. от избытка молодости, жизненных сил, весеннего возбуждения, и еще от шалости, и немножко из кокетства. Своей ребячливой выходке не придала никакого значения, сразу же о ней и позабыла. Но для моего коллеги А.В. Соболева, как он вспоминал, это мое новоявление было потрясению подобно. Совершенно неожиданно для себя он обнаружил во мне нечто беспредельно родное его душе... А потом сделал еще одно открытие: при улыбке на моем лице обозначались выше уголков губ «скобочки», придававшие ему, по его утверждению, необыкновенное сходство с милейшей кошачьей мордочкой, в которую он поспешил влюбиться. Умышленно
Лиса, конечно, рада отведать винограда.
А винограду ни к чему к лисе клониться самому.
Но, предположим, виноград пригнуться сам до долу рад, тут умная лисица, бесспорно, удивится, подумает, что плод сей плох...
Иль, может быть, иной подвох?..
И от излишества ума ни с чем останется кума.
Допускаю, что упрек был справедливым.
Что и как сталось потом, пусть объяснят не общепринятые слова «любовь», «нежность», «преданность», даже «приверженность», «долг», а некоторые стихи, адресованные мне.
...Летом я уезжала в свои Озёры отдыхать: отпуск оказался у нас в разные сроки. Дорога в Озёры состояла в те годы из трех транспортных отрезков: электричкой до Раменского, затем местный, рабочий поезд во главе с паровозом вез до Голутвина, а там предстояло еще два часа трястись в одном из разболтанных, скрипучих вагонов по одноколейной ветке длиной в 35 километров до Озёр...
Александр Владимирович проводил меня до Раменского.
Очень беспокоясь за твою дорогу, я покинул поезд, затаив тревогу.
Подошел к окошку - сердце заболело: маленькая кошка из окна смотрела.
Сколько рассказал мне этот взгляд печальный!
Ох ты, расставанье!
Ох ты, час прощальный!
Никогда такое не войдет в привычку...
Я, покинув поезд, сел на электричку.
Рельсы, да откосы, стуки, перестуки, и поют колеса песню о разлуке.
Песни этой скучной мне совсем не надо: мы ведь неразлучны, как любовь и радость.
Не стоит придираться к погрешностям стихотворения. Я не собираюсь ни это, ни другие стихи-наброски, результат мгновенной вспышки настроения, выдавать за шедевры. Эти стихи я получила в первом же письме своего супруга по прибытии к родителям. А с собой в Озёры увезла песню, мне и для меня. Стихи ее Александр Владимирович написал в размере стихов известной и широко распеваемой тогда песни. Она начиналась словами: «С той поры, как мы увиделись с тобой...»
Песня Александра Владимировича, с заимствованной мелодией, имела другие слова и предназначалась только мне.
Не могу я наглядеться на тебя, (это чужая строка) сердце млеет, мою котеньку любя.
Уезжает моя радость и краса в подмосковные пахучие леса.
И гуляя в зеленом предместье, ты меня не ищи, не зови, знай, с тобою повсюду мы вместе: нет разлуки в большой любви.
Надеюсь, вы уже отметили особенность обоих стихотворений: они — «кошке», они из заветного мира.
Послевоенные годы были очень трудными для всех, для нас в том числе. «Расщедрилась» и природа: на опустошенную, разоренную войной страну обрушилась засуха. Продуктов было мало, наши карточки на продовольствие обеспечивали скуднейшее питание. Многие, многие годы потом Александр Владимирович хранил мою записку, оставленную для него, как обычно, на самом видном месте - на столе. Она содержала несколько слов и рисунок: «Забежала домой, не нашла даже кусочка хлебушка». А рядом изобразила тощего, разнесчастного котенка, возле пустой миски проливающего слезы - они капали с его понурой мордочки. С моей стороны - полуправда-полушалость, я чуть-чуть подразнила Александра Владимировича, подурачилась, зная, как он любит нашу «кошку» и все с ней связанное.
У любого человека такое послание могло вызвать улыбку, не более. Не таков был мой супруг. Своим пылким воображением он дорисовал страшную, непереносимую картину - рыдающего от голода котенка - и так всерьез расстроился, что немедля, а дело было за полдень, ближе к вечеру помчался на рынок и купил за 85 рублей килограмм картошки. (Его зарплата равнялась 1440 рублям, моя - 900.) Расход не по карману, зато вечером мы пировали.
Не
Я уже писала о годах обострения фронтовых травм у Александра Владимировича, о последовавшем вскоре периоде в истории страны под такими «знаками зодиака», как «дело врачей», «космополитов» и пр., о том, что пятая графа - тавро, знак отвержения - наглухо закрыла перед журналистом Соболевым двери всех редакций. На довольно продолжительный срок. Его фронтовая пожизненная инвалидность была оценена в то время в 435 рублей - запланированная крайняя нищета. Волею сложившихся обстоятельств мне досталась роль главного кормильца обеих «кошек»: мой заработок - репортера Московского радио - составлял в разные месяцы 1600-2200 рублей. К неравенству доходов я относилась... вернее, никак не относилась. Не собираюсь расхваливать себя, просто тому были причины, о которых чуть ниже.
В то время мы были вместе, «добытые мышки» складывались в одну общую миску. Вот и все. О поэтическом даровании своего мужа я давно знала, верила в него - а его безработицу, вызванную объективными причинами, считала явлением временным.
Он к своей вынужденной праздности относился по-иному... Как? Это мне приходилось постигать не без труда, вроде бы познавать неведомое. Я задумалась над этим, когда заметила, что порой он встречал меня вечером в нашем бедненьком жилище виноватым, вопрошающим взглядом. Он тяготился навязанным ему извне бессилием изменить свое положение, заявлял вдруг о насущной для него необходимости занять подобающее, как считал, место в материальных делах семьи. Для меня сами разговоры на эту тему были новостью. «Винить» или благодарить за то надо моих родителей, мое домашнее воспитание, тот редкостный, удивительный дух добра и бескорыстия, что питал мое детство. В нашей семье из трех человек - мама, папа и я, - несмотря на беспросветную бедность, жила глубокая душевность взаимных отношений, тихая, сильная, без лишних слов о любви -любовь, проистекавшие отсюда взаимная забота, взаимное уважение, даже предупредительность. И было то естеством, а не надуманной программой. Каждый из нас в силу сложившейся привычки интуитивно контролировал свои поступки с тем, чтобы не огорчить другого. Никогда ни у кого из нас не возникало потребности доказывать свою правоту криком. В моей семье не было практики повышенных голосов. Конечно, мне могут и не поверить, но я ни разу не слышала брани в стенах нашего дома. В памяти остался тихий говор.
Я не знала слова «нельзя» не потому, что росла ангелом во плоти, а потому, что мои родители, педагоги от Бога (не по профессии), умели предупредить или предотвратить мои опрометчивые, неправильные шаги. Я ни разу не была бита или унижена словом. Подзатыльники и шлепки не считались, очевидно, у моих родителей эффективным воспитательным средством. Мне редко делали замечания. Но если уж и случалось такое, то «карательная» мера содержалась не в обидных словах или выражениях, а в самом тоне упрека, порицания. Не могу объяснить почему, как, но некоторые из тех негромких «наказаний» запали в сердце на всю жизнь...
Мне было лет пять. Морозным зимним днем к нам пришла моя двоюродная сестренка, дочка папиного брата, девочка лет девяти. В этом возрасте - разница существенная, и она была «командиром». Мы поиграли немножко возле дома, а потом ушли к сестренке, их дом стоял примерно в полукилометре от нашего.
Я хотела было доложиться об уходе маме. Но «командир» посчитал это лишним. Весь день у меня на душе «кошки скребли»: я знала, что поступила неверно. Но всю жуткую глубину своей вины ощутила только тогда, когда к нам приблизился мой папа и, не повышая голоса, только с очень серьезным лицом сказал: «Мама весь день плакала: она не знала, куда ты ушла...» Вот и все. Но у меня похолодело внутри: я заставила маму плакать! Почему этого нельзя было делать, мне никто не внушал, это сложилось в сознании само собой и окаменело, застыло неизменным навсегда. Сохранить душевное благородство при хронической бедности - большое, по моему мнению, достоинство. Поистине целебным воздухом довелось дышать мне дома в пору детства и юности. Я не помню случая, чтобы за совместным застольем - обедом или ужином, отдыхая вечерком на маленькой террасочке, мои родители со злобой и завистью перемывали косточки тем, кто «сумел», «словчил», «достал»... Казалось, корыстолюбие не коснулось их честных, бесхитростных душ, мутный поток стяжательства и алчности протекал где-то вдалеке... Это было нечто к ним не относящееся, а потому и недостойное их внимания. Не стараюсь идеализировать или приукрашивать их. Но ведь бывают счастливые исключения?