Василий Тёркин
Шрифт:
Ему отраднее было в ту минуту уважать себя, сознавать способность на хороший поступок, чем выгораживать перед собственной совестью трусливое "себе на уме".
– Не знаю, право, Василий Иваныч, как и...
– Ничего!..
– прервал он Кузьмичева.
– Знайте, Андрей Фомич, что Василий Теркин, сдается мне, никогда не променяет вот этого места (и он приложился пальцем к левой стороне груди) на медный пятак. Да и добро надо помнить! Вы меня понимали и тогда, когда я еще только выслуживался, не смешивали меня с делеческим людом... Андрей Фомич! Ведь в жизни есть не то что фатум, а совпадение случайностей... Вот
Порывисто вскочил Теркин.
– Спустимся вниз, в ресторан. Надо нам бутылочку распить...
Кузьмичев от волнения только крикнул по-волжски:
– Айда!
VI
– Милый, милый!
Серафима целовала его порывисто, глядела ему в глаза, откидывала голову назад и опять принималась целовать.
Они сидели поздним утром на террасе, окруженной с двух сторон лесом... На столе кипел самовар. Теркин только что приехал с пристани. Серафима не ждала его в этот день. Неожиданность радости так ее всколыхнула, что у нее совсем подкосились ноги, когда она выбежала на крыльцо, завидев экипаж.
– Сама-то давно ли вернулась?
– спросил он после новых, более тихих ласк.
– Я уже три дня здесь, Вася! Так стосковалась, хотела в Нижний ехать, депешу тебе слать... радость моя!
Опять она стала душить его поцелуями, но спохватилась и поднялась с соломенного диванчика, где они сидели.
– Ведь ты голоден! Тебе к чаю надо еще чего-нибудь! Степанида!
Она заходила по террасе около стола. Теплый свет сквозь наружные маркизы ласкал ее гибкий стан, в полосатом батистовом пеньюаре, с открытыми рукавами. Волосы, заколотые крупной золотой булавкой на маковке, падали на спину волнистой густой прядью.
Теркин любовался ею.
Мысль его перескочила быстро к ярмарке, к номеру актрисы Большовой, где они, каких-нибудь пять дней назад, тоже целовались... Он вспомнил все это и огорчился тем, что укол-то совести был не очень сильный. Его не бросило в жар, не явилось неудержимого порыва признаться в своем рыхлом, нечистоплотном поведении.
И на эту женщину, отдавшуюся ему так беззаветно, он глядел глазами чувственника. Вся она вызывала в нем не глубокую сердечную радость, а мужское хищное влечение.
Он тотчас же стал внутренне придираться к ней. Ее красота не смиряла его, а начала раздражать. Лицо загорелое, с янтарным румянцем, он вдруг нашел цыганским. Ее пеньюар, голые руки, раскинутые по спине волосы - делали ее слишком похожей на женщину, созданную только для любовных утех.
Горничной Степаниде, тихой немолодой девушке, Серафима отдала приказание насчет закуски и сейчас же вернулась к нему и начала его тормошить.
– Васюнчик мой!.. Пойдем туда, под сосны... Пока тебе подадут поесть... Возьми с собой стакан чаю... Там вон, сейчас за калиткой... На хвое как хорошо!..
Он принял ее слова за приглашение отдаться новым ласкам и не обрадовался этому, а съежился.
– Нет, - ответил он с неискренней усмешкой, побудем здесь... Эк тебе не сидится!
На террасе было очень хорошо. Ее отделял от опушки узкий цветничок. Несколько других дач, по одной стороне перелеска, в полуверсте дальше, прислонились в лощине к опушке этого леса, шедшего на сотни десятин. Он принадлежал казне, дачи были выстроены на
Серафима недавно, перед тем как он собрался в Нижний, а она к своей матери, сказала ему в шутливом тоне:
– Вася! Ты все еще за меня смущаешься?.. Что я, Анна Каренина, что ли? Супруга сановника? Какое кому дело, венчаны мы или нет и что господин Рудич - мой муж?.. Коли ты в закон вступить пожелаешь, - когда разбогатеем, предложим ему отступного, вот и все!
Он тогда ничего ей не ответил, ни в шутку, ни серьезно; но теперь она ему как-то особенно резко казалась ничуть не похожей на жену всем своим видом и тоном. И он не мог освободиться от этих ненужных и расхолаживающих мыслей.
Вместе с Степанидой что-то принес для стола карлик, в серой паре из бумажной материи, очень маленький, с белокурой большой детской головой, безбородый, румяный, на коротких ножках, так что он переваливался с боку набок.
Ему было уже под тридцать. Звали его Парфен Чурилин. Теркину он понравился в Казани, в парикмахерской, и он его взял себе в услужение. Серафима его не любила и скрывала это. Она дожидалась только случая, чтобы спустить "карлу". Кухарка уже донесла ей, что он тайно "заливает за галстук", только изловить его было трудно.
– Чурилин! Как изволите поживать?
– обратился к нему Теркин, державшийся с ним всегда шуточного тона.
– Слава Богу, Василий Иваныч. Благодарю покорно.
Голос у карлика был не пискливый, а низковатый и тусклый, точно он выходил из большого тела.
Чурилин поставил на стол прибор, причем его маковка пришлась в уровень с бортом, приковылял к Теркину, еще раз поклонился ему, по-крестьянски мотнув низко своей огромной головой, и хотел приложиться к руке.
– Не надо!
– выговорил Теркин и отдернул руку.
В преданность карлика он верил и чувствовал к нему нечто вроде ласковой заботы о собачке, которая с каждым днем все больше привязывается к хозяину.
– Ступай, неси судок, да не растеряй пробки!
Серафима намекала на то, что накануне у него выпала пробка из бутылочки с уксусом. Чурилин, и без того красный, еще гуще покраснел. Он был обидчив и помнил всякое замечание, еще сильнее - насмешку над его ростом. В работе хотел он всегда отличиться дельностью и все исполнял серьезно, всякую малость. И это Теркину в нем очень нравилось.