Василий Тёркин
Шрифт:
Но вот уже больше получаса, как она затосковала по Васе, поднималась к нему наверх, сбежала вниз и начала метаться по комнатам... Страх на нее напал... Мелькнула мысль, что он совсем уйдет, не вернется или что-нибудь над собою "сотворит".
На террасе она ходила от одних перил к другим, глядела подолгу в затемневшую чащу, не вытерпела и пошла через калитку в лес и сейчас же опустилась на доску между двумя соснами, где они утром жались друг к другу, где она положила свою голову на его плечо, когда он читал это "поганое"
Опять начало сжимать ей горло. Сейчас заплачет.
"Нет, не надо! Не стоит он!"
Она сдержала себя, встала и тихими шагами пошла бродить по лесу, вскидывая глазами то вправо, то влево: не мелькнет ли где светлый костюм Василия Иваныча.
Страх за него, как бы он не сгинул, сменили обида и обвинение в чем-то вроде измены.
"Ну, положим, - говорила она мысленно, - мы с матерью удержали Калерькины деньги; но почему? Потому что мы считали это обидным для нас. Опять же я никогда не говорила ему, что Калерия из этого капитала не получит ни копейки!.. Поделись! Вот что!.."
На такой защите своего поведения Серафима запнулась.
"Я ее не известила о наследстве, - продолжала она перебирать, - да, не известила. Но дело тут не в этом. Ведь он-то небось сам знал все отлично: он небось принял от меня, положим, взаймы, двадцать тысяч, пароход на это пустил в ход и в год разжился?.. А теперь, нате-подите, из себя праведника представляет, хочет подавить меня своей чистотой!.. Надо было о праведном житье раньше думать, все равно что маменьке моей. Задним-то числом легко каяться!"
Эти доводы казались ей неотразимыми.
Как же не обидно после того, что он разом и называет себя ее "сообщником", и хочет выдать ее Калерии, а себя выгородить, чтобы она же перед ним умилилась, какой он божественный человек!
Из этого круга выводов Серафима не могла выйти. Она его любит, душу свою готова положить за него, но и он должен поддерживать ее, а не предавать... И кому? Калерьке!
"Муж да жена - одна сатана", - вспомнила Серафима свою поговорку и весь разговор на даче под Москвой, когда она рассеяла все его тогдашние щепетильности и убедила взять у нее двадцать тысяч и ехать в Сормово спускать пароход "Батрак".
Кажется, благороднее было бы упереться тогда, оставить пароход зазимовать в Сормове и раздобыться деньгами на стороне.
Начало свежеть, пошли длинные тени... Она все еще бродила между соснами. Опять тоска стала проползать ей в грудь. Куда идти ему навстречу?.. К Мироновке? Он, кажется, говорил что-то про владельцев усадьбы.
Невыносимо ей делалось так томиться. Она вошла в комнаты. Гостиная, как и остальные комнаты, осталась в дереве, с драпировками из бухарских бумажных одеял, просторная, с венской мебелью. Пианино было поставлено в углу между двумя жардиньерками.
Запах сосновых бревен освежал воздух. Серафима любила эту комнату рано утром и к вечеру.
Нервно
Это было начало тринадцатого ноктюрна Фильда. Она знала его наизусть и очень давно, еще гимназисткой, когда ей давал уроки старичок пианист, считавшийся одним из последних учеников самого Фильда и застрявший в провинции. Тринадцатый ноктюрн сделался для нее чем-то символическим. Бывало, когда муж разобидит ее своим барством и бездушием и уедет в клуб спускать ее прид/анные деньги, она сядет к роялю и, часто против воли, заиграет этот ноктюрн.
Звуки плакали под вздрагивающими пальцами Серафимы... Как будто они ей самой пророчили черную беду-разрыв с Васей, другую, более тяжелую измену...
Она рада бы была прервать надрывающую мелодию, такую простую, доступную всякой начинающей девочке, - и не могла. Звуки заплетались сами собою, заставляли ее плакать внутренне, но глаза были сухи. В груди ныло все сильнее.
– Барыня!
– окликнула ее сзади из двери Степанида.
– Что тебе?
– Где накрывать прикажете к чаю? Тут или на балконе?
– На балконе!.. Только сделай это одна... без карлы.
И она осталась за пианино, дошла до конца ноктюрна и снова начала нестерпимо горькую фразу.
В дверях террасы вдруг стала мужская крупная фигура.
Первое ее движение было броситься к нему на шею. Что-то приковало ее к табуретке. Теркин подошел тихо и положил руку на верх пианино.
– Что это тебе вздумалось... такую заунывную вещь?
При нем она никогда этого ноктюрна не играла.
– Так, - ответила она чуть слышно, встала и закрыла тетрадь нот.
– Ты в лесу гулял, Вася?
– Хотел в Мироновку, да заплутался.
Он рассказал ей случай с глухонемым мужиком.
– Хочешь чаю?
– Хочу.
За чаем они сидели довольно долго. Разговор шел о посторонних предметах. Он много курил, что с ним случалось очень редко; она тоже выкурила две папиросы.
Несколько раз у нее в груди точно что загоралось вроде искры, и она готова была припасть к нему на плечо, ждать хоть одного взгляда. Он на нее ни разу не поглядел.
– Ты, я думаю, устал с дороги... да еще сделал верст двенадцать пешком.
– Да... я скоро на боковую!
– Наверху тебе все приготовлено, - выговорила она бесстрастно и встала.
В башенке он спал в очень теплые ночи, но постель стояла там всегда, и он там же раздевался. Он делал это "для людей", хотя прислуга считала их мужем и женой.
– Хорошо... Спасибо!.. И тебе, я думаю, пора бай-бай!..
Никогда он не прощался с ней простым пожатием руки.
Наверху в башне Теркин начал медленно раздеваться и свечи сразу не зажег. В два больших окна входило еще довольно свету. Было в исходе десятого часа.