Великая трансформация: политические и экономические истоки нашего времени
Шрифт:
Приведем знаменитый пример — Индию. Во второй половине XIX в. массы индийцев умирали от голода не потому, что их эксплуатировал Ланкашир; они гибли в громадных количествах по той причине, что была уничтожена индийская крестьянская община. Не подлежит сомнению, что произошло это под действием постоянного фактора экономической конкуренции — ткани машинной выработки стоили дешевле, чем ткавшийся вручную чаддар, — но ведь это указывает на нечто прямо противоположное экономической эксплуатации, поскольку демпинг и продажа по завышенным ценам — совершенно разные вещи. Истинной причиной голодовок в последние полвека была свободная торговля хлебом в сочетании с падением заработков в конкретных местностях. Разумеется, частью общей картины являлись неурожаи, однако перевозка зерна по железным дорогам позволяла оказывать помощь подвергшимся угрозе голода районам, — беда, однако, заключалась в том, что люди просто не в состоянии покупать привозной хлеб из-за бешеного роста цен, который в условиях уже свободного, но еще не вполне организованного рынка являлся неизбежной реакцией на нехватку соответствующего товара. В прежние времена на случай неурожая на местах делались небольшие запасы, но теперь от подобной практики отказались, либо содержание местных хранилищ уже поглотил «большой» рынок. Поэтому обычной формой борьбы с голодом стали общественные работы, призванные дать населению возможность покупать продукты по резко возросшим ценам. Таким образом, страшный голод, три или четыре раза опустошавший Британскую Индию в период после восстания сипаев, не был следствием ни жестокости
67
Положение обязывает (фр).
Можно утверждать, что, по крайней мере в некоторых случаях, механизм разрушительного культурного контакта был запущен, так сказать, прямой противоположностью эксплуатации. Если судить по нашим, денежным, критериям, то принудительное наделение североамериканских индейцев землей (1887) каждому из них в отдельности принесло пользу. Данная мера, однако, практически уничтожила расу в целом с точки зрения физических условий ее существования — самый, пожалуй, поразительный из известных нам примеров культурного вырождения. Почти полвека спустя нравственный гений Джона Колльера, упорно настаивавшего на необходимости возврата к племенным формам землепользования, восстановил положение, и теперь, по крайней мере в некоторых районах, общины североамериканских индейцев вновь представляют собой вполне жизнеспособный организм; причиной же этого чуда стал вовсе не прогресс в экономической сфере, а именно социальная реставрация. Волнующим свидетельством шока, пережитого жертвами опустошительного культурного контакта, явилось рождение обрядового «танца духов», знаменитой версии Pawnee Hand Game; произошло же это около 1890 г., т. е. как раз тогда, когда улучшение экономических условий превратило исконную культуру краснокожих в анахронизм. Антропологические исследования подтверждают и тот факт, что даже рост населения — еще один экономический показатель — отнюдь не исключает возможность культурной катастрофы. В действительности темпы естественного прироста населения могут указывать как на внутреннее здоровье, полноту сил культуры, так и на ее упадок и деградацию. Исконное значение слова «пролетарий», в котором связаны воедино понятия плодовитости и нищеты, служит поразительным символом этой амбивалентности.
Экономический предрассудок породил как упрощенно-одностороннюю теорию эксплуатации, так и столь же примитивную по сути, хотя более наукообразную по форме ложную доктрину, согласно которой в эпоху раннего капитализма никакой социальной катастрофы не было вовсе. Из этой последней и более свежей интерпретации исторических событий вытекал чрезвычайно важный вывод — реабилитация экономики laissez-faire. Ведь если основанная на либеральных принципах экономика ни в каких бедствиях не повинна, то протекционизм, лишивший человечество великого блага свободных рынков, нельзя не признать чудовищным злодеянием. Даже сам термин «промышленная революция» стал вызывать недовольство: он-де заключает в себе недопустимое преувеличение, поскольку то, к чему он относится, представляло собой по сути процесс медленных, постепенных изменений. Поэтапная реализация потенций технического прогресса преобразовала уклад жизни людей — вот и все, что тогда произошло, твердили эти ученые мужи; конечно, многие в ходе этой трансформации пострадали, однако в целом имел место непрерывный и безостановочный прогресс. Этот счастливый итог был обусловлен почти бессознательным, автоматическим действием экономических сил, которые творили свое благое дело вопреки нетерпеливому вмешательству партий, явно преувеличивавших неизбежные трудности момента. Одним словом, новая экономика не несла угрозы обществу — именно такой, ни более ни менее, вывод следовал из их рассуждений. Если бы эта, пересмотренная и исправленная, версия истории промышленной революции соответствовала действительности, то протекционистское движение не имело бы под собой никаких реальных оснований, a laissez-faire был бы полностью оправдан. Таким образом, материалистическое заблуждение в оценке социальной и культурной катастрофы укрепляло легенду о том, что причиной всех несчастий эпохи было наше греховное отступничество от принципов экономического либерализма.
Еще раз коротко: не отдельные классы или группы являлись инициаторами так называемого коллективистского движения, хотя на результаты последнего характер интересов причастных к нему классов оказал решающее влияние. В конечном счете ход процесса определялся интересами общества в целом, пусть даже защита тех или иных конкретных интересов выпадала на долю одних слоев населения в большей мере, чем других. А потому представляется разумным строить в дальнейшем наш анализ протекционистского движения не вокруг классовых интересов, а с точки зрения тех социальных субстанций, которым угрожал рынок.
Опасные участки были заданы главным направлением атаки. Конкурентный рынок труда бил по носителю рабочей силы, иначе говоря, по человеку. Свобода международной торговли угрожала прежде всего самой крупной из зависящих от природы отраслей экономики, т. е. сельскому хозяйству. Наконец, золотой стандарт представлял опасность для производственных структур, функционирование которых зависело от относительных изменений цен. В каждой из этих областей сформировались рынки, таившие угрозу для общества в важнейших аспектах его существования.
Рынки труда, земли и денег различить легко, однако не так уж просто провести грань между теми элементами культуры, ядро которых образуют соответственно человеческие существа, природная среда и производственная организация. Человек и природа в культурной сфере практически неразделимы, денежный же аспект деятельности производственного предприятия связан только с одним общественно важным интересом — единством и сплоченностью нации. А значит, если рынки фиктивных товаров — труда, земли и денег — представляли собой самостоятельные, ясно отличимые друг от друга структуры, то те угрозы, которые несли они обществу, не всегда можно было четко разграничить.
Тем не менее в целостной схеме институционального развития западного общества в переломные восемьдесят лет (1834–1914) все эти болевые точки находят свое место по сходным причинам. Ибо о чем бы ни шла речь — о человеке, о природе или о производственной организации, — рыночная система превращалась для них в источник опасности, и потому определенные группы или классы настойчиво требовали принятия мер защиты. В каждом случае существенная разница во времени между началом соответствующих процессов в Англии, на
Глава 14
Рынок и человек
Отделить труд от других сфер человеческой жизни, подчинив его законам рынка, означало полностью уничтожить все органические формы социального бытия, заменив их совершенно иным, атомистическим и индивидуалистическим, типом общественной организации.
Осуществлению этого разрушительного замысла лучше всего служило универсальное применение принципа свободы контрактов. На практике отсюда следовал вывод, что все недоговорные институты, обусловленные отношениями родства или соседства, общностью профессии или вероисповедания, должны быть ликвидированы, поскольку они требуют от индивида лояльности, ограничивая, таким образом, его свободу. Называть же данный принцип «принципом невмешательства», как это имели обыкновение делать экономические либералы, значило лишь ясно демонстрировать собственное глубоко укоренившееся предубеждение в пользу вполне определенного вида вмешательства, а именно такого, которое способно уничтожить недоговорные связи между людьми, сделав невозможным их стихийное восстановление в будущем.
Сегодня эти последствия создания рынка труда с полной очевидностью предстают перед нами в колониальных странах. Туземцев нужно заставить захватывать на жизнь продажей своей рабочей силы. А значит, необходимо разрушить их традиционные институты и воспрепятствовать их возрождению, ведь индивид в первобытном обществе оказывается перед угрозой голода лишь тогда, когда подобное бедствие угрожает общине в целом. Например, у кафров с их системой краалей «нищета попросту невозможна: всякий, кто нуждается в помощи, непременно ее получит». [68] Ни один квакь-ютль «никогда и ни в малейшей степени не подвергался опасности остаться голодным». [69] «В обществах, обеспечивающих своим членам достаточный для существования минимум и не более того, голода не бывает». [70] Принцип гарантированной свободы от нужды действовал и в индийской сельской общине, как и, могли бы мы здесь добавить, практически во всех без исключения известных нам типах социальной организации, — вплоть до Европы начала XVI в., когда современные взгляды на проблему бедности, изложенные гуманистом Вивесом, стали предметом ученого диспута в Сорбонне. Именно отсутствие угрозы голода для индивида делает первобытное общество в известном смысле более гуманным и в то же время менее экономическим, чем общество рыночное. Ирония истории заключается в том, что первым новшеством, которым белый человек обогатил жизнь черного человека, стало главным образом практическое ознакомление последнего с бичом голода и с великой его пользой. Колонисты, к примеру, могут принять решение вырубить все хлебные деревья в округе, чтобы создать искусственную нехватку пищи, или же ввести налог на хижины, чтобы принудить туземцев продавать свой труд. Эффект в обоих случаях подобен действию тюдоровских огораживаний, заполонивших Англию толпами бродяг. Недавнее появление в африканском буше этой зловещей фигуры из европейской истории XVI столетия, «человека без хозяина», с понятным ужасом упоминалось в одном из докладов Лиги Наций. [71] В эпоху позднего Средневековья подобный человеческий тип встречался лишь в «щелях» общественного здания, [72] и, однако, именно он был предтечей кочевого племени рабочих XIX в. [73]
68
Mair L. P. An African People in Twentieth Century. L., 1934.
69
Loeb E. M. The Distribution and Function of Money in Early Society // Essays in anthropology. L., 1936.
70
Herskovits М. J. The Economic Life of Primitive Peoples. L., 1940.
71
Thurnwald R. C. Op.cit.
72
Brinkmann C. Das soziale System des Kapitalismus // Grundriss der Sozialokonomik. 1924.
73
Toynbee A. Lectures on the Industrial Revolution. L., 1887. P. 98.
Но ведь то самое, что белый человек по-прежнему время от времени практикует сегодня в далеких краях, т. е. безжалостное расщепление социальных структур, чтобы получить в процессе их распада необходимый ему элемент — человеческий труд, в XVIII в. белые люди совершали с аналогичной целью по отношению к себе подобным. Гоббсов гротескный образ государства — человеческий Левиафан, огромное тело которого составлено из бесчисленного множества тел остальных людей — кажется чем-то мелким и незначительным рядом с рикардианской концепцией рынка труда — потоком человеческих жизней, напор которого регулируется предоставляемым в их распоряжение количеством пищи. По общему признанию, существовал некий обычный уровень, некая норма, ниже которой заработная плата работника упасть не может; при этом, однако, считалось, что данное ограничение может стать эффективным лишь в том случае, если работника поставят перед выбором: либо умереть с голоду, либо продавать свой труд на рынке за ту цену, которую за него дадут. Данное обстоятельство, кстати говоря, объясняет нам по-иному необъяснимое упущение классических экономистов, а именно почему они полагали, что единственно лишь карательная санкция голода, а не приманка высокой заработной платы способна создать реальный рынок труда. И здесь колониальная действительность подтверждает их опыт, ибо чем выше заработная плата, тем меньше остается у туземца стимулов к усердию: культурные стандарты туземного общества, в отличие от поведенческих норм белого человека, не побуждают индивида к попыткам заработать как можно больше денег. Аналогия тем более поразительная, что рабочий эпохи раннего капитализма также всей душой ненавидел свою фабрику, где чувствовал себя до предела униженным и измученным, — совсем как туземец, которого часто лишь угроза телесного наказания или даже физического увечья способна заставить работать в нашем смысле слова. Лионские мануфактуристы XVIII в. ратовали за низкую заработную плату главным образом по причинам социального характера. Только изнуренный тяжелым трудом и нравственно сломленный работник, утверждали они, откажется вступать в союз со своими товарищами, чтобы избежать состояния личной зависимости, когда его можно заставить сделать все, что только потребует его хозяин. Законодательное принуждение к труду и приходское рабство в Англии, суровость трудовой политики в абсолютистских государствах континента, рабский труд «законтрактованных рабочих» в колониях Северной и Южной Америки на раннем этапе их истории стали предпосылками формирования типа «усердного работника», но окончательный успех на этом пути был достигнут благодаря применению «природной кары» — голода. Именно для того чтобы дать простор его действию, и потребовалось разрушить органическое общество, которое упорно не желало позволить отдельному человеку голодать.