Влас Дорошевич. Судьба фельетониста
Шрифт:
— Это „их“ дело.
Их — гг. чиновников.
И интерес к общественной жизни выражался только в одном:
— А ну какой из этого каламбур выйдет?
Отсюда изобилие фельетонов в газетах».
И вот Дорошевич, «еще молодой литератор» (как не быть «молодым» и в сорок лет при такой зависимости от цензуры), готовится предстать уже перед пятым в его жизни начальником Главного управления по делам печати. Звереву, в которого летели критические стрелы с разных сторон, пришлось уйти. Но кто займет его место? Конечно, начальник Главного управления по делам печати «не может остановить общественной мысли», зато притормозить ее «своевременное выражение» ему вполне по силам. Но если журналисты это «люди, содержащиеся под стражей», а начальник Главного управления по делам печати приставленный к ним прокурор, то «пусть будет хоть тем, чем предписано законом быть для арестованного прокурору. Не одним суровым обвинителем, но и защитником прав бесправных» [1010] . Увы, новый начальник управления А. В. Бельгард, бывший эстляндский губернатор, уже не очень много мог в тогдашней ситуации, хотя и пытался лавировать между высшей властью, требованиями царя и то вздымавшимися, то опадавшими волнами общественного протеста и, вероятно, благодаря этому продержался на посту до 1912 года.
1010
Там же, № 21.
Конечно, нужно было реформировать законодательство о печати, а
1011
Что наносило бы вред республике (лат.).
1012
Кони А. Ф. Собр. соч. в 8 томах. Т.7. М., 1969. С.275.
Что она могла сделать?
Сознаться:
— Господа! Мы ничего не можем писать. Только то, что позволено!»
А время не ждет, события приобретают все более острый характер. Но «что может сделать сейчас печать при всем ее желании?» Что может сделать сам Дорошевич? Идут забастовки студентов, требующих народного представительства, гражданских свобод, а Суворин убеждает молодежь: «Страна тратится на вас, а вы не хотите учиться». «Если бы теперь было время улыбаться, нельзя было бы читать этого без горькой улыбки. До чего можно постареть и побогатеть». «Да разве так говорят с молодежью? — обращается Дорошевич к забывшему собственную молодость и писания 70-х годов издателю „Нового времени“. — Надо „говорить и думать как Шиллер“, а вы „говорите и думаете как подьячий“.
И даже не как подьячий, а как человек, всю жизнь свою только и делавший, что покупавший чужой труд.
— Вам платят — значит обязаны!»
Но что может он сам сказать, следуя примеру Несчастливцева, героя пьесы Островского «Лес»? Способен ли на шиллеровское слово?
«Мне представляется к молодому человеку, чистому, благородному, пришедшему искать знания, иная речь.
Мешают ли эти забастовки знанию? Если да — таких забастовок не может быть.
Знание — вот наша сила. Знание — вот наше:
— Сим победиши!
Знание — единственное оружие, верное, которое прокладывает дорогу вперед.
И если эти забастовки вредят знанию, то их не может быть».
Дважды он повторяет это «не может быть», точно убеждая самого себя. Но ведь нужно быть искренним прежде всего перед читателем, который должен поверить, что журналист «не желает продать своих убеждений ни за что, даже за популярность…» Поэтому, когда воображаемый юноша, к которому обращены аргументы насчет «вредящих» знанию забастовок, спрашивает: «А если бы ваш взгляд на наши забастовки был иным, вы тоже имели бы возможность высказать его так же свободно?», он понимает, что его «искреннее, продуманное, прочувствованное слово превращается» в его же собственных глазах «в лирику на дозволенную тему».
«Что-то вроде оды „О пользе стекла“.
Кто же на нее обратит внимание?
Так съела печать статья 140-я» [1013] .
Не получились и у него речи, «как у Шиллера». И не только из-за 140 статьи. По сути он отказал молодежи в праве участвовать в том самом «устройстве своей судьбы», к которому, по его же наблюдению, приступила страна. Учиться нужно, а не бастовать. В искренно выраженной назидательности он не очень далеко ушел от Суворина. И, как и у издателя «Нового времени», глубинной первопричиной здесь был страх перед возможной анархией, разрушением государства, распадом России, многочисленными жертвами. Начинали маячить кровавые призраки Французской революции, о которой к тому времени он знал гораздо больше, нежели в гимназические времена. Его библиотеку украшали редчайшие издания эпохи Марата и Робеспьера — журналы, газеты, рисунки, приобретенные за немалые деньги у парижских букинистов. Он знал из истории, в какую ужасную вакханалию может вылиться нерегулируемый народный порыв. В России, где боль копилась веками, тем более. Но ясно было и другое: рост общественного недовольства совершенно объективен, серьезные перемены назрели. В этом убеждали и волнения рабочих в Москве, и «нефтяные бунты» в Баку. Последним он посвятил опубликованную в первой половине октября в трех номерах газеты большую статью «Нефтяная промышленность», в которой писал, что «теперешняя хищническая бакинская нефтепромышленность без пожаров, забастовок, беспорядков существовать не может. Классовой вражды нефтепромышленники уничтожить, конечно, не могут. Не от состояний же отказаться». Отвратителен «вид нагло, цинично и жестоко торжествующего крупного капитала в Баку». А «меры к улучшению быта рабочих — это фрак, в котором явилось ходатайство бакинских нефтепромышленников в Петербург.
1013
Русское слово, 1905, № 42.
Нельзя же ведь нагишом щеголять!
Это фиговый листок. Оставим его вянуть» [1014] .
В фельетоне «Народ не дорос» он убеждает власть, как будто и пытающуюся что-то делать в реформистском направлении и одновременно постоянно отступающую, сводящую к нулю всевозможными ограничениями и оговорками собственные либеральные поползновения:
«Народ растет — это несомненно.
Поэтому и реформы надо делать народу „на рост“, как делают детям платье.
1014
Там же, №№ 262–264.
Ведь нельзя же реформы делать каждый день.
Реформу надо делать пошире и подлиннее, с запасцем.
В этом беды нет.
Пусть растет» [1015] .
Но российский корабль кренился влево, и «Русское слово» не могло не быть резонатором общественных настроений. 16 июня министр внутренних дел объявил газете предостережение с воспрещением розничной продажи за статью о подавлении войсками и полицией рабочей стачки в Иваново-Вознесенске и другие публикации о карательных действиях властей («Напоследях», «Успокоение и избиение») [1016] . Тогда же на обсуждении «Русского слова» в совете Главного управления по делам печати было отмечено, что в газете «за последнее время стали появляться статьи и заметки вредного, тенденциозного характера. „Русское слово“ систематически стремится подорвать в глазах читателей доверие к мероприятиям правительства как в отношении проведения основных государственных реформ, так и в деле прекращения возникающих
1015
Там же, № 125.
1016
Там же, №№ 150, 153.
1017
РГИА, ф.771, оп.2, уд. хр.36, лл.53–58.
1018
Иникова С. А. Газета «Русское слово» и цензура (1897–1917). С. 252.
Появившийся 17 октября манифест о гражданских свободах, грядущем государственном переустройстве России на либеральных началах в редакционной статье «Обновление» был расценен как заслуга «рабочего пролетариата и учащейся молодежи, путем нечеловеческих усилий добившихся этой свободы». «Честь и слава, вечный почет и преклонение перед русским рабочим!» Рабочие, социал-демократические симпатии «Русского слова» в эти дни очевидны. В отчете о митингах, проходивших в Москве, выделялось, что «ораторами выступали исключительно представители социал-демократической партии, пользующиеся наибольшим влиянием и авторитетом среди рабочих организаций и других демократически настроенных групп. Пламенные речи, призывающие к дальнейшей борьбе за политическое и экономическое освобождение народа, вызывали аплодисменты и энтузиазм битком набитых слушателями аудиторий» [1019] . Убитого черносотенцами Н. Э. Баумана газета назвала революционером, «всю свою жизнь отдавшим на служение и защиту интересов рабочего класса, на освобождение России» [1020] . Несмотря на тревожную обстановку, в редакции царило приподнятое настроение. Успех в читательской среде, говорилось в опубликованном 18 ноября объявлении о подписке, «налагает на нас новые обязательства, побуждает к еще более напряженной работе <…> Призыв всех к общей культурной работе и содействие справедливому распределению благ культуры между всеми сынами России без различия племени, вероисповедания и сословий — вот слово, с которым „Русское слово“ шло и идет к своим читателям На знамени нашей газеты: БРАТСТВО, МИР, СВОБОДНЫЙ ТРУД, ОБЩЕЕ БЛАГО». Что же до целей и путей их достижения, то об этом сказано с настойчивым, хотя и несколько расплывчатым либеральным пафосом, впрочем, вполне характерным для времени: «Мы ставим себе целью будить самосознание народа, раскрывать все глубже и глубже вечные заветы Правды и звать читателя к осуществлению этих заветов, к воплощению их в окружающей нас жизни. Открываются новые пути жизни и новые горизонты. Видится возможность мирного сближения всех племен и народов, братского единения граждан и постепенного перехода обостренной борьбы в тесное сотрудничество. Во имя этого общего братства и взаимного примирения „Русское слово“ будет постоянным и горячим защитником свободного труда в его святых стремлениях к равному общему благу. Нужды крестьянства, нужды фабричного рабочего, нужды всех трудящихся классов будут предметом особого внимания нашей газеты» [1021] .
1019
Русское слово, 1905, № 273.
1020
Там же, № 275.
1021
Там же, 1906, № 1.
Заявив в день появления манифеста, что «отныне довольно говорить рабьим языком» [1022] , всю вторую половину октября Дорошевич молчит. Восторженно-демократическая риторика, обуявшая коллег по редакции, его не задевает. Он присматривается к происходящему. Только 4 ноября появляется его фельетон «Административная система (Из скитаний по белу свету)», снабженный редакционным примечанием: «Фельетон этот, присланный нам г. Дорошевичем в июне текущего года, не мог быть напечатан в свое время по цензурным условиям». Эта вещь построена на знакомых «восточных мотивах». Речь идет о двух правителях турецких вилайетов — вали Трапезонда и вали Самсуна. Первый — преступник, но его любит султан. Второй — лучший и справедливейший из правителей, но он в опале, потому что «принял манифест, изданный для Европы, за манифест, изданный для Турции». Вряд ли Дорошевич мог что-то знать о манифесте летом 1905 года, когда об этом документе в высших российских сферах еще и речи не было. Скорее всего, редакционное примечание — это уловка, призванная подстраховать возможную придирку цензуры за критику (пускай и завуалированную) «высочайшего повеления» от 17 октября. Еще действовал старый закон о печати, согласно которому издание, получившее три предостережения, могло быть закрыто. А «Русское слово» уже имело два. Что скептическая реакция фельетониста в связи с манифестом, исторгнувшим массу громких и красивых слов в либеральном лагере, имела основания, подтвердили ближайшие шаги власти. В том числе и принятые 23 ноября новые «Временные правила о печати». Сотрудник «Русского слова» Сергей Варшавский писал, что «по мере того, как вчитываешься» в них, «начинаешь все яснее понимать, что значит „действительная свобода печати“» [1023] . Несмотря на отмену предварительной цензуры, явочный порядок учреждения и прочие «послабления», повременное издание, по словам историка печати В. Розенберга, «может испытать на себе силу „административного воздействия“ даже не в меньшей мере, чем прежде» [1024] .
1022
Там же, 1905, 17 октября.
1023
Там же, № 315.
1024
Розенберг В. Летопись русской печати (1907–1914 гг.). М., 1914. С.6.