Влас Дорошевич. Судьба фельетониста
Шрифт:
— Страшен не Пугачев, страшно общее негодование».
В 1913 году уже давно пережившего собственную гражданскую смерть Хрусталева-Носаря арестовали в Париже за мелкую кражу. «Он с голода украл грязное белье и карманные часы». «Скажем ему с похвалой, — заканчивает памфлет Дорошевич, — он с голода не пошел в предатели». В ту пору «революционеры старались его отпихнуть как можно дальше от своей лодки», они просили «не смешивать» его с ними, тем более что «революционную ладью и так уж расшатали хватавшиеся за нее руки Азефа». И журналист не склонен «строго винить революционеров», которыми движет «инстинкт самосохранения». Его дело и право — «говорить громко свое мнение о человеке, когда он в силе», и «рисковать за это подвергнуться нападкам», «но не добивать веслом по голове тонущего». А нападки были. Сразу после публикации фельетона «Последние тучи рассеянной бури».
«Боже мой, какой шум поднялся:
— За мою дерзость!
Так назвать Хрусталева-Носаря! Самого!
Сметь не отдавать чести „генералам революции“!» [1032]
В частности Корней Чуковский, чьи тогдашние левые настроения выявились в редактировании сатирического журнала «Сигнал» (того самого — с виселицами и кровавыми вампирами), отмечал, что Дорошевич не случайно «вдруг забрюзжал на генералов революции», «что его рассердили красные знамена, от которых кровавые тени ложатся по земле»: «Этим он только придал определенные формы той „идеологии“,
1032
Хрусталев-Носарь/Там же, 1913, № 60.
1033
Влас Дорошевич. Эпитафия//Свобода и жизнь, 1906, 1 октября, № 5.
1034
Чуковский К. И. Собр. соч. в пятнадцати томах. Т.6. М., 2003. С. 369–376. Эти слова перекликаются с характеристикой, данной Дорошевичу критиком Н. Я. Абрамовичем в памфлете, посвященном газете «Русское слово»: «Человек улицы и ресторана, вечный информатор жизни, призванный к регистрации и зарисовке ее анекдотов и уголовных процессов <…> Читателю ясно, что Дорошевичу нельзя касаться чистой природы, нельзя говорить о религии, нельзя подходить вообще ко всем грандиозным, тихим, „рыдающим“ темам человечества» (Абрамович Н. Я. «Русское слово». Пг., 1916. С. 14. Библиотека общественных и литературных памфлетов, № 1).
Надо сказать, что левизна Чуковского очень быстро поблекла. В конце 1906 года в цикле заметок, связанных с проводившейся им анкетой «об отношении революции к искусству», он провозглашает: «Пусть Куприн пишет о проституции и — ни слова о конституции. Пусть Минский пишет о меонах <…> Пусть г. Федоров поет облака и поцелуи, а рифмы к слову „баррикада“ подберет и г-жа Галина <…> Пусть Бальмонт замкнется навсегда в башне с окнами цветными». И заключает: «Словом, революция всегда, везде и во всем вредна литературе. И не говорите мне, что это временно, что потом, через революцию и благодаря революции, литература расцветет пышным цветом» [1035] .
1035
Революция и литература//Свобода и жизнь, 1906, № 9.
Возвращаясь к фельетону Чуковского о Дорошевиче, стоит заметить, что за этим низвержением кумира юности просматривается сложное явление. По природе своего литературно-критического дара Чуковский — фельетонист. Его «Критические рассказы» по сути литературные фельетоны. Фельетонность сквозит и в его сказках, «Крокодиле», «Мойдодыре», «Тараканище». Уже известным критиком, он пытался стряхнуть чары газетного злословия, фельетонность виделась ему препятствием на пути к высотам подлинной духовности, культуры (Метерлинк, Вагнер) и одновременно представлялась проявлением мещанства, обывательщины, пошлой буржуазности. И все же он не мог преодолеть заложенный природой зоильско-фельетонный элемент. Всю жизнь он ценил фельетонное мастерство у разных писателей. Отсюда и его противоречивость в оценке Дорошевича в том же «ругательном» фельетоне, который он закончил так: «А что г. Дорошевич талантлив, пышно талантлив, ярко талантлив, кто же сомневается в этом?» Некая вынужденная ирония, больше свидетельствующая о том, что у автора не нашлось серьезных аргументов и он сам чувствует натянутость своих суждений, что, кстати, подтверждает его письмо к Руманову от 25 декабря 1910 года, в котором, упрашивая последнего «свести» его с Дорошевичем, признает, что «когда-то в юности написал о нем какую-то ерунду и теперь хотел бы покаяться» [1036] .
1036
Яковлева Е. Корней Чуковский и Аркадий Руманов: к истории взаимоотношений//Звезда, 2008, № 3. С. 155.
Дорошевич никогда не оспаривал критические мнения о собственном творчестве. Чуковский был поражен, когда «король фельетонистов» и «диктатор» «Русского слова», в котором он очень хотел печататься и в которое, по уверению четы Мережковских, после хулительного фельетона дорога ему была заказана, пригласил его к себе домой и не только показал в тексте места, которые можно было бы усилить, но и дал 500 рублей аванса, пригласив молодого талантливого критика сотрудничать в газете [1037] .
1037
Чуковский К. Дневник. 1901–1929. М., 1991. С.199.
Что же до отношения к «генералам революции», то, видя в них прежде всего очевидный и безжалостный по отношению к «массам» элемент авантюры, Дорошевич тем не менее проявляет интерес к их личностям. Ему как-то сказали, что «превратное представление о вождях революции» может измениться после беседы с «одним очень крупным революционером», который сам желает встречи и «расскажет факты». Дорошевич отказался от «этого знакомства». И потом жалел. Оказывается, мог познакомиться с Азефом. Его интересовала природа двурушничества выдающегося провокатора, он собирал о нем материал, о чем свидетельствует фельетон, в котором сообщалось, что Азеф «начал оказывать услуги» департаменту полиции в 1892 году, во время учебы в Карлсруэ [1038] . Немало знал он и о такой «крупной фигуре русской революции», как М. Р. Гоц, бывший одним из создателей боевой организации эсеровской партии, идейным вдохновителем и материальным спонсором российского терроризма. Дорошевич не может простить тем, кто призвал народ к «вспышке, погашенной рекою крови, реакции, расстрелов, казней». Только особым устройством «террористического ума» объясняет он действия этих не считающих
1038
Юный Азеф//Русское слово, 1909, № 100.
1039
Гоц/Там же, 1906, № 230.
И вместе с тем он понимал, что «сдержать реку» было трудно, и потому свою позицию исповедующего общедемократические взгляды постепеновца-эволюциониста, противника резких, классово-партийно обозначенных движений попытался рассмотреть в контексте политического многоголосия, охватившего Россию в тот период. Повесть «Вихрь», по точному наблюдению современного исследователя, «не содержит в себе четкого пропагандистского потенциала, определенного ответа на вопросы, недвусмысленно выдвинутые историей» [1040] . Ее главному герою, крупному либеральному общественному деятелю Петру Петровичу Кудрявцеву, Дорошевич в значительной мере доверил изложение собственных убеждений. Не случайно в заглавии его дневника стоят слова пушкинского Пимена — «Свидетелем чему Господь меня поставил». Своего рода журналистский девиз Дорошевича. Петр Петрович, чьи речи «о попранных священнейших человеческих правах прокатывались по Руси от края и до края» еще во времена «общественной тишины и спокойствия», сейчас, когда грянул манифест, пришли свободы и страна стоит на пороге пускай неполного и урезанного, но все-таки парламентского правления, оказался в двусмысленной и даже драматической ситуации. На собрании общественности, посвященном выработке отношения к Государственной Думе, он призывает трезво оценить уже достигнутое освободительным движением и воспользоваться первыми результатами, не делая резких рывков, к которым страна не готова. Он считает преждевременным в неграмотной стране немедленное введение «всеобщего, равного, прямого, тайного избирательного права», предлагает воспользоваться уступками, на которые уже пошла бюрократия, не бойкотировать Государственную Думу, ибо само объявление ее в манифесте от 6 августа это уже «грандиозная, колоссальная победа». Поэтому, заклиная «именем наших ранних седин, исстрадавшихся, измученных сердец, сокращенных жизней», Кудрявцев настаивает на том, что нельзя «отказываться от того, что мы уже завоевали», нельзя бастовать, напротив — нужно «работать, работать».
1040
Чупринин С. Газетная муза Власа Дорошевича//Дорошевич В. М. Избранные страницы. М., 1986. С.17.
Кудрявцеву возражает прошедший сибирскую ссылку социал-демократ Зеленцов. Ему «нужна настоящая, полноценная значит, Дума. Уступок и соглашений не будет. Конституция. Наше первое и последнее, значит, слово. Лозунг и пароль». Еще круче заворачивает анархист Гордей Чернов: «Никаких станций, вроде ваших, зеленцовских, никаких полустанков, вроде г. Кудрявцева! Некогда! На станциях простоишь, только к цели позднее приедешь. Довольно этой лжи и обмана, пользуясь темнотой и непониманием, смешивать вопросы политические с экономическими. Довольно морочить людей <…> Завоюют они вам конституцию. Во Франции — республика, однако в рабочих при забастовках стреляют не хуже». Чернов требует внести «в мировой прогресс свое новое, русское слово», создать «Евангелие для завтрашнего мира». Кудрявцев пытается урезонить разгоряченную аудиторию — «от наших разговоров запахло кровью», он предупреждает о трагедии в случае вооруженного восстания, поскольку «человек, вооруженный вилами, косой, топором, еще не носитель, по этому самому, светлого будущего», наконец, напоминает слова Пушкина о «русском бунте, бессмысленном и беспощадном». Он уверен: «Нет ничего ужаснее, гибельнее неумело и не вовремя начатых революций. Сто лет каждый год история с каждой страницы кричит это».
Но все аргументы Кудрявцева напрасны. К тому же случается самое ужасное: левонастроенные участники собрания называют Петра Петровича Грингмутом, Шараповым — именами реакционных публицистов, а глупый купец Силуянов договорился до того, что поставил его речь рядом с писаниями князя Мещерского в «Гражданине». И уже после злополучной сходки выказавшему «благоразумие» Петру Петровичу высказывает свое благоволение сам губернатор. Радикалы изничтожают где только могут «бывшего либерала», правые, в том числе ненавидимые им «истинно русские люди», шлют ему свои приветствия, предлагают сотрудничество. Пришедший для «откровенного объяснения» Зеленцов обличает: «Вы хотите остаться кумирами. Чистенькими пройти среди брызг крови. И остаться дворянами в революции». Он дает Кудрявцеву «последний совет»: «Идите в толпу рабочих и подставьте вашу грудь под пули. Вы умрете нашим или вернетесь нашим». И Петр Петрович отправился на похороны убитых во время забастовки рабочих. На митинге он слышит речи, которых не ожидал: вместо проклятий буржуям звучат слова об «общественном мнении, которое проснулось, сознало свои права и мощно, властно потребует своих прав», о противодействии тем, кто «борцов за общее благо и общее счастье» смешивает «с негодяями и хулиганами». Выступления «сознательных рабочих» — это, скорее, мечта Кудрявцева о том, чего более всего жаждала душа. Впрочем, как бы там ни было, но едва не попавший под нагайки казаков, разогнавших митинг, Петр Петрович признается жене, что видел «воскресшего из мертвых… видел новый русский народ». И все-таки Кудрявцев не может примкнуть к какому-то лагерю. Он потрясен, раздавлен, растерян. Бывшему соратнику по либеральной партии он заявляет, что остается «наедине со своей совестью». И в таком состоянии вместе с семьей уезжает за границу. Знаменательны слова, которые он говорит жене, глядя на мелькающие за окном «серые, бесконечные, унылые, угрюмые и мрачные в надвигающихся сумерках, словно грозные поля:
— Хорошо, Аня, жить в той стране, где уже была революция» [1041] .
Словами этими заканчивается политическая повесть «Вихрь». Несмотря на умеренность демократических притязаний главного героя, цензура не позволила завершить начавшуюся 11 января 1906 года публикацию в «Русском слове». Спустя полгода повесть была целиком опубликована в сборнике «„Вихрь“ и другие произведения последнего времени». Совершенно бессмысленная цензурная акция явилась еще одним аргументом в пользу того, что либералу-эволюционисту нет места в обществе, где правят крайности. Впрочем, и либерализм вызывает у автора довольно ядовитую иронию. Отъезд Кудрявцева за границу — это, несомненно, капитуляция перед сложностью, трагизмом жизни. От последнего лозунга героя «Вихря» — «остаюсь наедине со своей совестью» — тянется вполне отчетливая нить к последнему (1917 г.) публицистическому циклу Дорошевича, не без вызова озаглавленному «При особом мнении». Юноша, объявивший себя в 1884 году журналистом, стоящим «вне партий», в 1905 году, уже зрелым и знаменитым писателем, оказался на политической развилке и попытался удержаться в этом положении еще десяток с небольшим лет. С этого времени в жизни Дорошевича начинается особая драматическая полоса, которую можно было бы обозначить как борьбу одиночки за свою Россию и свое человеческое, гражданское, журналистское место в ней. Но не только для себя — для всех, для блага России. Конечно, эта борьба шла и до того. Но с 1905 года она обостряется, что привело в итоге к трагическому финалу.
1041
Дорошевич В. М. «Вихрь» и другие произведения последнего времени. М., 1906. С.3–96.