Влас Дорошевич. Судьба фельетониста
Шрифт:
Критик прав, если иметь в виду злободневность газетного отклика. Злободневного у Дорошевича хватало — такова специфика газетной работы. И вместе с тем сколько имен «чистых», далеких от злобы дня, работавших «на вечность» литераторов погребено под толщей времени! И эту же толщу оказалось способно прорвать имя «всего лишь журналиста». А на самом деле — первоклассного писателя. Все дело, как обычно, в таланте. Опровергнуть несправедливость формального «деления писательской братии» уже после смерти Дорошевича попытался Юлий Волин:
«Влас Дорошевич — писатель большого таланта и выдающегося темперамента. Не писатель, а журналист — поспешат внести поправку писатели и критики, строго оберегающие дистанцию, ими же установленную между „настоящим писателем“ и журналистом, „газетчиком“, „писателем второго сорта“.
Об этом делении писательской братии на два сословия: аристократов (беллетристы, поэты, драматурги) и „чернь“ (журналисты) — можно и должно поговорить. Есть такое мнение, и я вполне его разделяю, что хороший фельетонист или талантливый публицист имеет больше права на звание писателя, чем плохой поэт, беллетрист или драматург. Согласимся даже на том, что служение „вечности“ благороднее, что ли, служения „презренному дню“. Но талантливый журналист, служа „дню“, служит и „вечности“; из дней составляются годы; из повседневности — эпохи; из „злободневности“ — значительные общественные явления, политические перевороты, продвижение стран и народов к будущему. С другой стороны, не меньше половины „настоящей литературы“, т. е. поэм, повестей,
„Книжник“ перед „газетчиком“ имеет преимущество, очевидное для всех: век газеты — один день; век книги вполне зависит от ее внутренних качеств. „Книжник“ имеет „шансы на бессмертие“; газетчик, увы, только на „благодарную память“ современников. Журналист, как артист, живет пока живет. Живописец и скульптор оставляют наследство музею, писатель — библиотеке, архитектор — городам. А артист и журналист оставляют только… „благодарную память“ <…> В этом их трагедия, но отнюдь не доказательство меньшего веса и значения их творчества, ибо эпоха, общественное и моральное лицо эпохи создается газетой и театром не в меньше степени, чем всеми другими видами творчества. Если не в большей степени.
Кто знаком с немногими беллетристическими произведениями В. М. Дорошевича, а особенно с его сказками, знает, что Дорошевич мог бы стать и „настоящим писателем“, т. е. сочинять повести и рассказы и стоять в очереди на „бессмертие“ между первыми из писателей эпохи. Но он подчинился своему темпераменту борца, активиста. Он не захотел удовлетвориться „списыванием“ и изображением жизни; он хотел делать жизнь. И пошел в газету» [1082] .
1082
Волин Ю. В. М. Дорошевич//Экран, 1922, № 24–25. С.3.
Последнее сказано с некоторым идеологическим «перебором», характерным для советской прессы начала 1920-х годов. Получается, что Дорошевич пожертвовал своим писательским даром во имя актуально-газетного. Но суть в том, что он как раз стал писателем, только очень непохожим на других. Суть его манеры, природы его творчества попытался еще в 1912 году обозначить А. Ф. Кони в письме к Сытину: «Какая прелесть политическо-юмористические фельетоны Дорошевича!» [1083] Она заключалась в угаданном знаменитым юристом синтезе публицистики и художественности, когда «большая журналистика», соединяясь с «большой литературой», становится явлением искусства. Называя себя журналистом, Дорошевич с полным основанием считал себя и писателем. Таковым, кстати, и воспринимали и считали его тогдашние издатели и читатели, свидетельством чему литературные сборники, в которых его рассказы соседствовали с рассказами Льва Толстого, Куприна, Андреева, Сологуба, Телешова, Зайцева, Тэффи… [1084] . В этом «двуединстве» принимал его, кстати, не только русский читатель. Его очерки, фельетоны, рассказы на самые разнообразные темы, а также сказки и легенды были особенно популярны в Польше [1085] , переводились на чешский и украинский языки [1086] .
1083
ОР РГБ, ф.259, к. 10, ед. хр.23, л.6.
1084
См.: Избранные рассказы. Хрестоматия. СПб., 1908; Свет и тени. Литературный сборник. М., 1910; Избранные юмористические рассказы русских писателей. Пг., 1914.
1085
О переводах и восприятии творчества Дорошевича в Польше см.: Sielicki F. Proza rosyjska poczatku XX wieku w recepcji polskiej//Slavia orientalis. Rocznik XXV. Nr 2. Warszawa, 1976. S.220–221.
1086
Doroshewicz W. Wsch'od i wojna. Ti. J. Kiszkel. Piotrk'ow, 1905; Rodzina i szkola. Z rosyjskiej przeloz'oi J'ozef Macejowski. Warszawa, 1906; Opowiadania. Tl. A.M. Warszawa, 1907; Humoreski. Tl. M.S. Warszawa, 1908; Kolejarze. Katowice, 1908; Dorosevic V. M. Vschodni legendy a povesti. Prel. Ant. Kurze. Praga, 1912; К padesatce pusbceho zurnalisty. Praga, 1914; Krymske povidky. Prelozil Josef Bily. Praga, 1916; Дорошевич В. Казки сходу. Переклад з росiйской М. Селегiя. Камянець н/П — Одеса, 1923.
Время уточняет, сколько «живет» журналист. Истинное и в журналистике «видится на расстояньи». В начале тех же 1920-х годов, сразу после смерти Дорошевича, Чуковскому, которому Горький поручил подготовить книгу из его произведений, показалось, «что все это безнадежно потускнело». А в середине 1960-х, прочитав том только что выпущенных «Рассказов и очерков» Дорошевича, он пишет внучке «короля фельетонистов», что «возможно, ошибался»: «С тех пор прошло много лет, и, возможно, что теперь произведения Дорошевича ожили бы для современных читателей» [1087] . Старый мудрый Чуковский угадал. Произведения Дорошевича действительно ожили: переиздаются, цитируются, ставятся на сцене, звучат по радио, по ним снимаются фильмы…
1087
Копия письма хранится в личном архиве автора книги.
В 1905 году, в это тревожное время, в жизни Дорошевича произошло долгожданное событие: 28 ноября родилась дочь Наташа. Крестным отцом был Григорий Петров, крестной матерью — жена Сытина Евдокия Ивановна. Но жизнь с Клавдией Васильевной Кручининой в шикарной квартире в Столешниковом переулке не задалась. О том, как складывались семейные отношения знаменитого фельетониста, шефа «Русского слова» с актрисой фарсового театра Сабурова, свидетельствует единственный источник — воспоминания Натальи Власьевны. Они пронизаны острым неприятием матери и если не любовью, то несомненной гордостью своим отцом. Дочь предпочитает именовать мать «мадам Кукушкина». Но если у Дорошевича это обращение имело, скорее всего, шутливый оттенок, то у Натальи Власьевны оно — колючая ирония. Вот как она рассказывает о рождении у родителей первого ребенка, который мог быть ее братом: «Мадам Кукушкина была вовсе не такой веселой простушкой, как это, может быть, было в ее ранней юности. Она уже многое знала и пережила. Она сумела выведать у Власа сокровенную тайну его души — тоску по обыкновенной семье, по сыну, которая не совсем еще его покинула. Влас Михайлович молчал про свои семейные обстоятельства (брак с алкоголичкой. — С. Б.), жил с Кукушкиной вместе, всюду с ней бывал, но обвенчаться не предлагал. Кукушкина решила рискнуть: „Рожу сына. Правда, можно испортить фигуру, но… была не была!“ Вскоре она объявила, что находится в интересном положении. Трепет охватил Власа. Какие-то старые чувства поднялись в нем. Опять этот мальчик в красных сапожках с кисточками! (воспоминание о сыне от Луизы. — С.Б.).
С нетерпением ожидали Влас Михайлович и Клавдия Васильевна появления наследника. Оба были твердо уверены, что это мальчик. Но роды прошли неблагополучно, ребенка нечаянно задушила
Это подтверждают и воспоминания Амфитеатрова: «В особенности он мечтал иметь сына. Когда одна из его более продолжительных подруг (и надо отметить, кажется, наилучшая из всех) осуществила его мечту, но ребенок задавился пуповиной, отчаянию Власа, уже пожилого, не было пределов. У меня есть его письма от этого печального времени» [1088] . «Мальчика похоронили на Ваганьковском кладбище, — рассказывает Наталья Власьевна, — и на кресте написали то имя, которым собирались его назвать: „Лёвушка“». Это в честь Льва Толстого, перед которым Дорошевич благоговел. Рождение дочери, по ее же словам, не вызвало у него особых эмоций, поскольку «отцовские чувства были уже исчерпаны раньше, как бы перегорели. Ребенок теперь был ему не нужен». Здесь, конечно же, очевидна и пронесенная через десятилетия обида лишенного родительского внимания ребенка. Но если отца все-таки как-то можно было оправдать — знаменитый журналист, чрезвычайно занятый своим творчеством, газетой, к тому же переживал состояние, именуемое сейчас «кризисом среднего возраста», то к матери, «выбравшей себе и на сцене и в жизни амплуа очаровательной капризницы», закатывавшей мужу «истерику по всем правилам, преподанным ей Сабуровым», она беспощадна. Хотя объективности ради упоминает, что Клавдия Васильевна заботилась, чтобы в доме вкусно кормили, бывали гости. «Ей хотелось, чтобы Влас всегда бывал дома, не кутил по злачным местам». Кстати, и Амфитеатров говорит, что когда ночевал у Дорошевича будучи проездом из Вологды в Питер, то оказался «в благоустроенном провинциальном помещичьем доме, где в хозяйстве — полная чаша, а шикарства — ни малейшего». Тогда он «видел Власа в первый раз устроенным по-человечески — так, что обстановка не напоминала ни номера в отеле, ни уборной кафешантанной певички, ни театрального фойе, ни „гнездышка“ модной львицы». Потому и пожалел, когда «распался этот союз», хотя и не знал из-за чего [1089] .
1088
Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.1. С.307.
1089
Там же. Т.2. С.340.
Дело шло к разрыву еще до рождения дочери. У Кручининой появился преданный и влюбленный в нее друг и коллега по выступавшей в Эрмитаже сабуровской труппе комик-буфф Сергей Иванович Годзи. Он был моложе Клавдии Васильевны на несколько лет, добр, внимателен, жизнерадостен, а главное — терпеливо выслушивал ее жалобы. Летом 1905 года почтительный сын попросил у живших в Сочи родителей, смотрителя тамошнего маяка Ивана Дмитриевича и его жены Софьи Петровны, кстати, родной тетки лейтенанта Шмидта, благословения на женитьбу. Тогда же старший брат Владимир, стремясь поддержать младшего, видимо, смущенного беременностью своей избранницы, писал ему: «Относительно же прошлого Клавдии Васильевны скажу, что позорит настоящее человека, а не его прошлое, да и в прошлом ее ничего нет дурного, раз связь ее с Дорошевичем была основана на взаимных чувствах; Клавдию Васильевну надо скорее пожалеть за ее разбитое первое счастье, оскорбленное святое чувство, и тебе надлежит загладить все, составить ее счастье и доказать, что мужчины способны составить счастье даже таких, которые уже разочаровались в нем» [1090] . Молодой Годзи был готов на все ради любимой. Вскоре после рождения Наташи он и Клавдия Кручинина обвенчались. На свадьбу посаженым отцом в пику Дорошевичу пригласили его друга Гиляровского. Дорошевич уехал в Ниццу, оставив квартиру и все добро в ней Клавдии Васильевне и ее новому мужу. Вскоре Наташу отправили в Сочи к родителям Сергея Годзи. Вслед за девочкой туда же были отосланы вместе с другими вещами и ящики с индийскими коллекциями Дорошевича. Наталья Власьевна так припоминала об этом поступке матери: «Она правильно учла, чем можно уязвить больно, в самое сердце Дорошевича: для него сразу погибло все, что он собирал с такой любовью и страстью. Тема, тема уходила у него из рук, драгоценная, облюбованная тема! Бесценные материалы. Об Индии он мог писать только по памяти».
1090
Архив автора книги.
Может быть, и по этой причине — в связи с утратой материалов — не была написана книга об Индии. Зато архив этот дал возможность дочери узнать ближе отца. Наташа росла в сочинском доме Ивана Дмитриевича и Софьи Петровны Годзи, которых считала своими дедушкой и бабушкой, и, как все дети, любила забираться на чердак, «где кончался реальный мир и начинался мир сказочный». В памяти умиравшей Натальи Власьевны ярко воскресли детские впечатления: «Здесь была Индия. В ряд стояли большие сундуки из потемневших пальмовых досок, и каждый из них таил сокровища, которыми никто, кроме меня, не интересовался, несмотря на их значительную ценность. Ко мне приходили две школьные подруги, и мы наряжались в пестрые узорчатые шали, расставляли на потолочных балках в ряд бронзовых многоруких богов, перелистывали книги в деревянных переплетах со страшилами из тонкой стружки; тонкие стеклянные бутылочки еще хранили запах почти выдохшихся благовоний; в больших стеклянных коробках топорщились ядовитые скорпионы, переливались всеми цветами радуги крылья огромных бабочек.
Два сундука были заполнены фотографиями величественных храмов, жалких лачуг <…> Были тут и кинжалы в ножнах, шитых бисером, и целые связки модных колец, браслетов для запястий и щиколоток, мелодично звеневшие при каждом движении.
Связок рукописей я не трогала, как-то инстинктивно понимая, что это-то и есть самое нужное и ценное из всего. Но это не помогло: в последующие годы все постепенно исчезло, пропало.
В одной из укладок лежали книги, написанные Дорошевичем и вырезанные из газет его фельетоны. После Шекспира писания отца казались мне легкими и понятными. Конечно, очень многое было мне не под силу, но я читала все постепенно, год за годом, по многу раз, и по мере того, как я росла, во мне пробудились уважение и интерес к этому веселому человеку, которого я видела так мало, но который был все-таки чем-то неразрывно связан со мной.
Особенно потряс меня сборник „Семья и школа“, где описывалась жизнь детей и учителей, многими чертами схожая с жизнью гимназии, в которой я училась. Так нетерпимость и ненависть, которые я испытала, когда узнала, что Влас — мой отец, постепенно сменились любовью, тайной и робкой; но этими чувствами мне не с кем было поделиться».
Несомненно памятуя о собственных проблемах «незаконнорожденного», Дорошевич сразу же решил дела с официальным узаконением своего отцовства. Он выделил приличную сумму на воспитание дочери и на тридцать тысяч долларов застраховал в американской компании «Нью-Йорк» свою жизнь в ее пользу. Отец и дочь встречались редко. Наташа жила в Сочи, Влас Михайлович — то в Москве, то в Петербурге, то колесил по Европе. Впервые она увидела его, когда ей было лет пять. Мать и отец (а тогда отцом она считала Сергея Ивановича Годзи, который любил ее и заботился о ней) перешли в театр Незлобина и как-то зимой взяли ее и младшего брата Сергея, сына Клавдии Васильевны и Сергея Ивановича, на зиму в Москву. И вот бонна как-то привела ее к крестной, в дом Сытиных, где она «познакомилась с высоким, полным, очень веселым человеком». Бывала Наташа и у Александры Ивановны Соколовой, которую ей поначалу было трудно называть бабушкой. Дорошевич накупал дочери массу дорогих игрушек, водил в кондитерскую, откуда они возвращались с красивыми бонбоньерками с шоколадными конфетами, катал на своей великолепной машине «Испана-Суиза». Но сближение шло трудно, тем более что жили они порознь и виделись редко.