Волкодав
Шрифт:
Дрожавшими руками отравляя её воду и пищу, я изо дня в день подводил Корсунь к краю.
В прочем, всё вышло даже проще, чем напридумывал для себя я: литовцы, с которыми Мангуп вёл давнюю вражду, однажды-таки решились проникнуть глубоко за Перекоп. Они хотели насолить столь сильно досаждавшему им княжеству, и потому позарились на самое дорогое и одновременно слабое — жену Феодоро.[12]
Одно наложилось на другое, другое — на третье, и теперь уже даже я не мог сказать точно, от чего же на самом деле умерла Корсунь. Мне же это было лишь на руку, так
Начало XV века, г. Солхат.
А потом наступили те годы, которые я и сейчас могу с лёгкостью назвать золотыми. Конечно, по началу Мангуп долго убивался по своей дорогой и любимой жёнушке, но я ведь специально был рядом, чтобы утешить его в такой тяжёлой и печальной жизненной ситуации.
Кто же, если не я?.. Каффа что ли?
Он, кстати, только нарушал наш покой своими постоянными территориальными претензиями, но, если не обращать на это особого внимания, то первая половина пятнадцатого века была для меня едва ли не сном. Мы были наедине: Мангуп и я, изо всех сил старавшийся облегчить его горе. И эта моя поддержка постепенно, но перерастала в нечто большее, в том числе и в ответную, мою, сторону. О том, что я в каком-то смысле помог его жене отойти в мир иной, я, конечно, предпочитал молчать. Но теперь уже не из-за того, что собирался скрыть это от Мангупа, а потому, что не верил, что всё это делал с ней я сам — благодаря тому, что тот другой я ослаб, я запечатал воспоминания об этом глубоко внутри себя. И теперь считал, что я был совершенно ни при чём.
Закономерно вернулась и моя изначальная личность, — нежная, наивная и ранимая. Тогда-то я и понял, что моя злая половина просыпается только в случае какой-либо угрозы для меня извне, выступая как бы своеобразным барьером или щитом, защищавшем настоящего меня от всех жизненных страхов и потрясений. Жестким барьером, кстати говоря.
Но, когда всё было хорошо, а я был под надёжной защитой теперь уже только моего Мангупа, злая часть вела себя вполне прилично, если не считать нескольких пошлостей, которыми она иногда будоражила моё сознание.
Феодоро и раньше не видел во мне никакой угрозы и был очень добр и мил со мной, но теперь он и вовсе был безмерно благодарен мне за поддержку и заботу. Знал бы он правду, я бы вновь потерял любимое олицетворение, но я…
Я был слаб. А ещё уже не мог разрушить своё счастье, за которое, всё же, боролся, пусть и самым низким из возможных способов. О том, что я поступил именно так, я не жалел ни секунды даже когда вспоминал обо всём, что делал. Последние же сомнения в правильности содеянного были забыты после того, как наши губы встретились, а тела сплелись в едином порыве.
После этого я почти всё время жил с Феодоро.
Будучи и ранее склонным к чрезмерному отдыху, у него дома я обленился ещё сильнее. Хоть сам его главный город и находился в горах, мне не нужно было часто покидать его дом: обо всём, что могло понадобиться в быту, Мангуп заботился сам. А ещё он однажды напоил меня вином — странным напитком из винограда, от которого мне почему-то
Моё блаженство не нарушал даже его малолетний сын, которого я даже стал считать своим пасынком и довольно сильно к нему привязался. Звал я его «Ахтиаром» - «Белым берегом», как бы отдавая дань внешности, слишком напоминавшей отцовскую, и его территории, расположенной на побережье. Своей похожестью на Мангупа он мне и нравился, а от Корсуни, с её истинно греческими тёмно-каштановыми волосами и зелёным огнём глаз, он не взял ни того, ни другого.
Как выяснится потом, характер у мальчика тоже был полностью в отца.
А ещё у Феодоро был сад, самыми прекрасными цветами в котором были розы. Было очень неожиданно осознавать себя ковырявшимся в земле, но пара кустов этих цветочных цариц, белых и алых, приковала к себе моё внимание надолго.
Я ведь как раз алая. Мои руки залиты кровью врагов, хотел ли я того или нет. Мангуп же — белая. Чистый, самый светлый цвет, олицетворяющий… Идеальность. Видимо, я просто жил в своих грёзах, да?..
А ещё белая — это старый я.
1441 год, г. Солхат.
За это время мы так сблизились с Феодоро, что даже воевали вместе против коварного Каффы.[13]
Я знал, что Сарай не одобрит моих отношений с кем-то до становления меня полноценным олицетворением, а уж если объектом моих чувств станет мужчина, который, к тому же, намного старше меня, то тем более. Эта, а также ещё несколько причин и побудили меня в очередном письме в столицу поднять вопрос об отделении своей территории в полностью своё государство. В том, что я смогу сам управлять ей, я к тому времени уже не сомневался. Ну, а если что, у меня всегда был тот, у кого можно было спросить совета, если не положиться целиком.
О мести Шаруканю-Глинску я тоже не забыл, и потому, желая решить обе проблемы сразу, отправился в Литву за помощью в отделении от отца. Намереваясь заверить сбежавшего половца, что простил его и не причиню никакого вреда, я собирался использовать его в качестве инструмента для получения полной самостоятельности и полноценности, а уж потом решать вопрос относительно него самого.
Это всё, конечно, было лучшим вариантом развития событий. В худшем же мне светил едва ли совет, ведь опальный беклярбек мог и не захотеть снова иметь что-то общее с государством, в котором за его голову была положена награда.
Но я надеялся на удачу, и потому всё-таки поехал к с своему старому знакомому.
Как я и ожидал, Глинск помогать мне отказался. Он сослался на то, что ему вполне неплохо живётся в Литве и уже нет нужды снова впутываться в старые разборки. Было видно, что он боялся моей мести — эта мысль так и осталась невысказанной, но на протяжении всей нашей встречи висела в воздухе. Думаю, половец и сам понимал, что скрыть от меня это не удастся. На фоне того, что разборок я не устраивал, ограничившись лишь несколькими весьма колкими фразами, его отказ отдавал чрезмерной осторожностью.