Восемь белых ночей
Шрифт:
– Пусть кружки нагреются, потом воду выльем.
– Ты сам-то знаешь, что делаешь?
– Без понятия. Но я положу по пакетику «эрл грея» в каждую чашку.
Запах чая поплыл по кухне.
Пойдем в гостиную, предложила она, забирая свою кружку и диск. Открыла шкаф, включила проигрыватель, и вот оно зазвучало – гимн из «Адажио» во всей его пронзительной, душераздирающей красоте. Люблю «эрл грей», сказал я. Она его тоже любит. «Настал черед очередного тайного агента».
Диван, новенький, стоял прямо напротив эркера, можно было пить чай и смотреть на Гудзон. Ну и вид, сказал я. Мне нравился чай, нравился Гудзон, нравился Бетховен, нравилась ромеровская сцена «Чай в середине дня». Снаружи лежал снег, не тронутый следами ног или шин – Клара когда-то каталась там с друзьями на санках после уроков.
– Скажи
– Еще раз, почему Бетховен! – Меня это забавляло.
– Ты все-таки попробуй, Князь. Он – это ты, потому что?.. – спросила она, делая вид, что осеклась.
– Потому что «Благодарственную песнь выздоравливающего» Бетховен написал, когда поправлялся от болезни, то есть как я, как ты – как, по сути, и все, – залег на самое глубокое дно. Он едва не умер и был счастлив, что остался жив.
– И?..
– И это такая горстка нот, плюс – непрерывный затянутый гимн в лидийском духе, не хочется, чтобы дух этот изменялся, музыка повторяет вопросы и уклоняется от ответов, потому что ответы просты, потому что Бетховену нужны не ответы, не ясность и даже не многозначность. Ему важнее уклоняться и замедлять время – отсрочка, не имеющая конца, похожая на воспоминание, но это не воспоминание, сплошная каденция и никакого хаоса. Он будет повторять и растягивать этот процесс, пока не останется всего пяти нот, трех нот, одной ноты, ни одной ноты, никакого дыхания. Может, подлинное искусство в этом и состоит: жизнь без смерти. Жизнь в лидийском духе.
Повисшее молчание сообщило мне, что Клара сразу же мысленно заменила слово «жизнь» на другое. Потому и молчала.
– Чай в лидийском духе. Закат в лидийском духе… – добавил я, приправляя свои слова толикой юмора, на что она разве что не фыркнула, имея в виду: «Знаю я твои приемчики, Князь».
– Да, и это тоже, – сказала она.
Я обвел глазами комнату. На диванах и креслах лежало штук двадцать подушек, в углу у окна стояло два больших цветочных горшка. Кресла казались старыми, но не обтерханными – как будто вся комната пыталась подстроиться под новый диван, не вывернув себе суставы. Из каждой розетки виноградной гроздью свисали электрические провода.
– Ты здесь в детстве делала уроки?
– Уроки я делала в столовой, вон там. А здесь мне нравилось читать. Даже когда приходили гости, я садилась на оттоманку, чтобы улизнуть в Петербург. Здесь же я играла на пианино.
– Идеальное детство?
– Безмятежное. У меня не осталось ни плохих, ни замечательных воспоминаний. Жаль, что родители так рано ушли. При этом я по ним не скучаю.
Я попытался вообразить себе ее спальню. Подумал, что заставило ее писать диссертацию не здесь, а в квартире у Ганса.
– Потому что там мне готовили завтрак и обед. Невероятно, как стремительно летит время, когда за тебя кто-то готовит. Я провела там полгода за работой, ни на кого не обращая внимания.
Я вспомнил стол и комнату наверху – там я ждал, когда она добудет закуски, боялся, что она ушла насовсем, но она все-таки вернулась и принесла «вкусностей», как она их назвала, выстроенных как для Ноева ковчега, парами, в смысле: эту мне, а эту тебе, эту тоже тебе и мне, – и в той комнате я думал: давай просто посидим в этом крошечном, только нашем алькове и понарошку изобретем мир заново, у нас будет собственная твердь, она протянется только до стола, рядом с которым стоят все эти незнакомцы, сгрудившись вокруг певца с горловым голосом, точно пришельцы, что мигом раньше дематериализовались вокруг нас, остались одни только тени. Я пообещал тогда, что подожду пятнадцать минут и ни минутой больше, а потом уйду с вечеринки, но, когда Клара вернулась с большой тарелкой в руке, я подумал, что все это лучше, чем сон, а кто я такой, чтобы вмешиваться в сны, и потом я смотрел, как пятнадцать минут затянулись дольше трех утра, да и в этот час – как дали мне понять там в первую же ночь – было еще не время уходить. В той комнатке мне казалось, что ближе мы с Кларой не будем уже никогда. И вот я вернулся на то же место, только несколькими этажами ниже, но глубже на несколько слоев утонувшего города, – а мы все еще на поверхности, все еще над уровнем моря. Я гадал, насколько дальше под землей блуждает по иномирью этого здания душа Инки.
– Кстати, над этой комнаткой был балкон.
Поэта звали Воэн, место называлось Белладжо, а между
Помнишь ли? Как я могу забыть?
Комнаты и балконы, расположенные друг над другом, казались вариантами смутного и загадочного узора, предвосхищающего нечто касательно меня, или касательно ее, или времени, которое мы проведем вместе, – я пока до конца не понял. Приблизился ли я к этому непонятному, оказавшись у нее на этаже, или нахожусь даже дальше, чем тремя днями раньше? Каждый этаж – это указатель на собственное более слабое или более громкое эхо? Или именно сам эффект эха манит меня сейчас, вздымается и опадает на каждом этаже, будто змеи и лестницы, затянутый гимн Бетховена, который нарастает и смолкает, а потом возвращается – вневременной, зачарованный, бессмертный?
«Так тебя это смущает», – сказала она тогда в ресторане. Я бы сам не заговорил, но понял, что она умоляет меня заговорить, шагнуть за грань, сказать хоть что-то.
Расположение комнат и окон на той же линии заставило меня вспомнить элементы в периодической таблице, выстроенные аккуратными рядами и колонками согласно логике совершенно непостижимой, однако в численном выражении столь же предсказуемой, как и сама судьба, для тех, кто знает ключ к шифру. Натрий (атомный номер 11) – на самом верхнем этаже вместе с оранжереей, прямо под ним – калий (19), где я едва не потерял сознание, дальше под ним – рубидий (37), этаж с балконом и «Кровавой Мэри», под ним – цезий (55), мир Клары. Может, получится организовать жизнь вокруг периодической таблицы, исходя из того, что, если вывести правило на основе последовательности 11, 19, 37, 55, можно с легкостью предсказать, что следующим элементом станет номер 87, франций. А разве мы не отправляемся во Францию Ромера менее чем через два часа?
Ей нравится импровизировать; мне нравится просчитывать.
– А чему на первом этаже соответствует эта комната? – спросил я.
– Вестибюлю.
– А еще ниже?
– Кладовой, жилью управдома.
– А еще ниже? – спросил я, будто поставив себе задачу выяснить, куда меня забросит судьба, если суждено мне скитаться с этажа на этаж, подобно Летучему голландцу, навеки застрявшему в грузовом лифте.
– Велосипедная. Прачечная. Китай, – ответила она.
Вот, я пытаюсь уточнить, что нет другого дна ниже породного основания, никакой после-омеги, что за человеком, которого я вижу в Кларе, нет другого человека, и все же насколько это на нее похоже – объявить мне, что породного основания не существует, что Клар столько же, сколько и скрытых слоев и легенд на нашей планете. А что же я?
– Мужчина, думающий про первую ночь, гадающий, что бы произошло, если бы он вышел не на том этаже и попал не на ту вечеринку.
– Мужчине досталась бы другая дама-голландка.
– Да, но что думает данная дама-голландка?
– Мужчина ловит рыбку в мутной воде, дама-голландка советует: «Закидывай удочку».
Как мне нравятся повороты ее мысли. На мой румб – противоположный, на каждую тайну – соучастник, на каждую перчатку – пара.
– Князь, – сказала она. Встала, чтобы отнести чашки на кухню, мимоходом глянула на темнеющий Гудзон через одно из других больших окон в гостиной.
– Что? – сказал я.
– Полагаю, вам стоит подойти и посмотреть. Вот. – К моему изумлению, она вытащила бинокль, судя по виду – времен Второй мировой. – Посмотри туда.
Она указала в сторону моста Джорджа Вашингтона.
– Это то, что я думаю? – спросил я.
– Полагаю, что не исключено.
– Дадим ему пять минут. Может, пройдет мимо.
Мы ждали, замерев, вслушиваясь в заключительный фрагмент квартета Бетховена.
Но судно не приближалось – отсюда казалось, что оно и вовсе стоит на месте; стемнело, прочитать название мы не могли. Кроме того, уже было поздно – не поторопимся, опоздаем в кино. Она завязала платок, сказала мне, где отыскать пальто. Из туалета я услышал, как она сыграла несколько тактов из Генделя на пианино. Это означало – вернее, так мне хотелось думать, – что мы можем остаться внутри, заказать еду, просидеть тихо до темноты, не потрудившись зажечь свет, потому что первое же мышечное движение рассеет чары. Давай вызовем такси, предложил я. Ни за что, пойдем пешком, порешила она.