Восемь белых ночей
Шрифт:
– Есть предложения лучше? – осведомился я.
Она покачала головой, все еще не в состоянии уняться.
– Твой дом – ты и тащи.
Я отыскал свежий рулон, принес его на пикник, положил с ней рядом.
– Поверить не могу: он хочет, чтобы я ела, когда на меня таращится рулон туалетной бумаги. За твое здоровье и за Новый год.
Я потянулся и запечатлел поцелуй под ее ухом – он оказался довольно длительным.
– И чтобы не в последний, совсем не в последний раз.
Мне понравилось, как она сняла сапоги и растянулась на полу ко мне лицом, положив одну загорелую голую ногу на другую, глядя на меня пристальным, порою хмурым взглядом. Раза два она заметила, что я таращусь на ее ступни, – было видно, что ей это нравится; она знала,
Потом я сказал, что дам ей послушать всех Зилоти, каких смог достать.
– А какой лучше всех? – спросила она.
– Твой.
– То-то и оно.
Пикник длился два с лишним часа, а все потому, что она включила телевизор, и, совершенно не собираясь, мы посмотрели «Крестного отца», начиная с убийства Солоццо и скурвившегося полицейского и почти до самого конца, где Майкл Корлеоне ликвидировал уже почти всех и говорит шурину, которого тоже собирается ликвидировать: «Гнусный ты разыграл фарс с моей сестрой. Думал, удастся надуть Корлеоне?» «Думал, удастся надуть Корлеоне?» – повторила она. Потом мы послушали мои новые записи Генделя. Еще поговорили про Ромера, не касаясь сегодняшнего показа. Мне не хотелось знать, пойдет ли она на него после нашего пикника, не хотелось спрашивать, не хотелось подробностей. Знание порою оказывается болезненнее, чем мучительное желание знать.
– Что он этим пытается сказать? – спросил я.
– Думал, удастся надуть Корлеоне?
Мне понравилось, как она это сказала.
– Скажи еще.
– Думал, удастся надуть Корлеоне?
А потом, решив налить мне еще вина, она опрокинула свой бокал, надежно стоявший на большом словаре. То немногое, что еще оставалось в бокале, растеклось в красную лужицу по ковру и скоро впиталось в его густо прокрашенный геометрический узор. Ее нежданные извинения напомнили мне ту порывистую и велеречивую Клару, которую я видел, когда она развернулась и поцеловала меня в столовой у Макса. Я попытался ее утешить, просил не переживать, побежал на кухню за тряпкой.
– Промокай, не три. Промокай, – все твердила она.
Я попробовал.
– Да ты все равно трешь, а не промокаешь.
– Давай тогда ты.
– Дай мне, – сказала она, сперва повторив мое движение, не касаясь коврика, а потом показав, как надо. – Теперь тащи соль, – сказала она.
Я передал ей солонку.
Она только посмеялась. Где я держу соль?
Я притащил огромную пачку кошерной соли. Клара щедро засыпала ею пятно.
– С какой радости у тебя такая здоровенная пачка соли, а еды – шаром покати?
– Здесь обитал розовый сад и много готовил – отсюда и большие коробки со специями. А еда в последнее время залегла на дно, – объяснил я.
– И что с ней?
– По большей части испортилась.
– Я имею в виду – за что ее вытурили из розового сада?
– Хотела, чтобы я промокал, не тер.
– И где она теперь?
Я передернул плечами.
– Все кончено.
Посмотрел на аккуратный холмик, который она старательно разгладила тыльной стороной пальцев, – на нем остались четыре бороздки, и я уже знал: у меня не хватит духу его истребить. Сохраню навеки, прикажу миссис Венегас к нему не прикасаться ни рукой, ни пылесосом. А если прикоснется, мне на
– Надеюсь, пятна не останется.
– Надеюсь, – возразил я, – что останется.
– Князь, – произнесла она с упреком. Мы оба поняли. После короткой паузы она вдруг добавила: – Посуда!
Мы отнесли посуду на кухню, она составила ее в раковину.
– Десерт забыли, – сказала она.
– Вот и нет. Я купил шоколадных лесбиянок.
– А я не видела.
– Сюрприз! Но с одним условием…
– С каким условием? – По лицу пробежала тень. Я понял, что заставил ее нервничать.
– С условием, что ты произнесешь: «Думал, удастся надуть Корлеоне?»
Сердце неслось вскачь.
– Чего ты только не придумаешь!
Она вскрыла три пачки печенья, разложила их парами. Если вставишь их между пальцами ног, я дотянусь туда губами и откушу от каждого, как ты там сказала: «Чего ты только не придумаешь?»
– Чаю все еще хочешь? – спросил я.
– По-быстрому, – сказала она. – Мне скоро пора.
Не знаю, что заставило меня решить, что она забыла о предстоявшей ей встрече с темидругими. Ну и дурак. И какая бестактность с ее стороны об этом напомнить. Часть моей души даже пришла к выводу, что ей приятно нарушить сложившийся ход вещей, приятно меня огорошить, приятно следить, как я поверил, что она забудет, – и тут же рывком втаскивать меня обратно в реальность и напоминать: не забыла.
При этом я знал, что приписывать ей такие побуждения – все равно что усматривать злонамеренность в буре или доискиваться умысла во внезапной кончине знакомого, с которым за два часа до того играл в теннис.
Мы вскипятили воду в микроволновке – две минуты. Потом опустили в нее пакетики с «эрл греем» – одна минута. Через семь минут чай допит. Чай «секс-был-плох». Чай-секс-был-плох, повторила она, совсем не лидийский.
А потом она встала и подошла к одному из окон, чтобы посмотреть, как снаружи истаивает очередной холодный серый зимний день. Про Ромера ничего не сказала. Я тоже.
Я оставил дверь квартиры приоткрытой и довел ее до конца коридора – там мы в неловком молчании дождались лифта. Перед прощанием мы никогда не составляли никаких планов, так было и на сей раз, вот только то, что по поводу завтрашнего дня – ни слова, сгустило воздух, придало неестественный, почти зловещий оттенок нашему молчанию, как будто мы скрывали не нежелание формализовать нашу дружбу или пересматривать ее всякий раз, как она нас сводила теснее; скрывали мы виноватое смущение людей, у которых нет намерений встречаться снова – и они отчаянно избегают разговоров на этот предмет. Когда лифт наконец приехал, мы вернулись к тому же краткому торопливому клевку в щеку.
– До скорого, – сказал я.
– До скорого, – передразнила она.
Когда дверь начала закрываться, разделяя нас, я понял, что вижу ее в последний раз.
– Гребаная дверь! – долетел до меня вопль, когда ее снова прижало дверью. Я снова забыл ей про это напомнить. Слышал, как она хохотала до самого низу.
Вернувшись к себе, я вновь оказался в той же точке нынешнего утра, в которой еще не знал, поговорим ли мы сегодня и протянет ли эта гибридная дружба еще сутки. Предвечерний час – помнится, именно про него я решил, что тут-то наконец позволю себе сломаться и позвоню, как бы сильно ни боялся, – пришел и ушел, а состояние мое – хотя я и провел с ней несколько часов – не стало лучше, чем утром, когда то решение казалось последним маяком, лакомым кусочком, оставленным напоследок, ведь потом уже ничего нет, надеяться не на что.