Воспоминания
Шрифт:
– А как же почтенная британская доктрина о безопасном убежище для всех политических изгнанников? Что произошло с этим бесценным принципом гордого Альбиона?
Мой собеседник пожал широкими плечами и молча показал на телеграмму у себя на столе. Приказы! Место классического принципа заняли приказы министерства иностранных дел! Страна, которая в прошлом оказывала самое широкое гостеприимство всем видам анархистов и цареубийц, теперь считает своим долгом захлопнуть двери перед самым носом кузена его величества!
– Полагаю, – сказал я, протягивая руку, – это мое прощание с Британскими островами.
– Не обязательно. Через месяц-другой положение может измениться, и тогда МИД пересмотрит теперешнее решение. – Пусть так, – покорно сказал я. – Думаю, я останусь там, где нахожусь сейчас.
– Что ж, – заметил лорд Дерби, – Франция прекрасная страна, не так ли?
–
Жаль, что я не мог рассказать ему о битве на рю Анатоль-де-ла-Форж, потому что в свете этих новых и поистине поразительных событий мелкий разбой моего толстощекого коротышки домовладельца выглядел вполне простительным, почти благородным.
С напускным равнодушием сказать лорду Дерби: «Думаю, я останусь там, где нахожусь сейчас» – было не особенно трудно. Улыбка… взмах руки.
Гораздо труднее оказалось понять, что мне запретили въезжать в Англию – государство, управляемое моим кузеном, страну, где я более двадцати лет проводил каждое лето, которую защищал от русских дипломатов и немецких солдат, остров, где боготворили имена всех правителей, сыгравших такую важную роль в моей личной жизни… Я думал о старой королеве Виктории, представляя ее такой, какой видел ее в последний раз. Она сидела в огромном кресле в отеле «Симье» в Ницце и в своей лаконичной, отрывистой манере говорила о важнейших задачах, с которыми столкнутся будущие поколения Виндзоров и Романовых. Я вспоминал наши традиционные весенние семейные встречи в Копенгагене, где вдовствующая королева Александра, тогда еще принцесса Уэльская, неизменно встречала нас на борту своей яхты, окруженная детьми; ей очень хотелось узнать, перерос ли наконец ее сын Джорджи ее племянника Ники. Я думал о зычном голосе и дрожащих плечах дяди Берти, короля Эдуарда VII [1] , и о той убедительности, с какой он, бывало, произносил речи о «взаимовыгодном» русско-британском союзе.
1
Берти – уменьшительное от Альберт – полное имя короля Альберт Эдуард; в качестве тронного он выбрал второе. (Здесь и далее примеч. ред.)
Позже в голову мне пришли мысли о ссыльном кайзере! Я не мог не думать о нем, потому что, хотя и лежал у себя в постели в парижском отеле «Ритц», я отчетливо слышал презрительный, гортанный, слегка истерический смех, с каким известие о моем позоре наверняка встретят в Замке Рока. Его русские кузены! Несчастные простофили, которые воображали, будто сумеют перехитрить величайшего из Гогенцоллернов! Их слепое обожание Англии окончилось отказом в визе на каких-то три дня! Разве он их не предупреждал? Разве постоянно не пытался внушить этим «болванам», что им следует холить и лелеять его дружбу, потому что из их идиотских заигрываний с «лондонскими бакалейщиками» и «девонширскими молочниками» ничего хорошего не выйдет?
Хотя мысли у меня в голове путались, они помогли мне прийти к одному разумному решению. Я понял, что лучше всего держать мою беседу с лордом Дерби в тайне от королевы Александры. Судя по всему, она никак не могла повлиять на решения министерства иностранных дел Великобритании, так зачем разбивать ей сердце? Первым делом она наверняка позовет к себе сына, который, в свою очередь, вынужден будет сообщить ей: бывают времена, когда даже король Англии не может тайком впустить в Лондон русского великого князя. Я сел и написал два письма: одно в Крым, моей теще, где раскрыл ей правду, второе – в Лондон, ее величеству королеве-матери, где подробно описал положение оставшихся в живых русских родственников. Я просил у нее прощения за то, что не приехал в Англию. «Вот-вот откроется Версальская конференция, и я, дорогая тетушка, не хочу упустить случая выступить перед государственными деятелями союзников». Такое алиби звучало достаточно правдоподобно и должно было произвести впечатление на почтенную седовласую женщину, которая, естественно, по-прежнему думала, что я обладаю таким же влиянием, как и до полного разгрома. Прежде всего, ни у кого из ее племянников за неуплату аренды не захватывали сундуки!
Следующие два месяца я вел, выражаясь языком полицейских репортеров, «двойную жизнь». Я говорю «два месяца», потому что на такой срок хватило моих денег.
Наверху, в своей каморке, я думал и писал письма. Я обращался к государственным деятелям,
Внизу, в ресторане, я ходил с поднятой головой, выпятив грудь; я улыбался, шутил и в целом принимал участие в очаровательной «игре в перемирие», которая состояла в притворстве, будто между 1 августа 1914 года и 11 ноября 1918 года вообще ничего не случилось и жизнь продолжается, как обычно.
Метрдотели сновали туда-сюда, ведя индийских раджей и их спутниц, увешанных многочисленными драгоценностями, к «самому лучшему столику в „Ритце“».
Быстро семенили высокие, ясноглазые блондинки-американки; они заразительно хохотали, поглощая мартини. Плоскогрудые, узкобедрые молодые люди непонятного происхождения ходили ватагами, наслаждаясь музыкой прославленного оркестра и восхищаясь бриллиантами крепких испанских вдовушек.
«Вторые скрипки» Версальской конференции проводили по нескольку часов за обеденным столом, внушая благоговейный трепет помощникам официантов и объясняя и на словах, и жестами, как «уэльский волшебник» Ллойд Джордж собирается обвести Клемансо вокруг пальца.
Форма варьировалась от приглушенного хаки британцев до фантастических плюмажей и перьев на громадных шляпах невоспетых героев Португалии. Нигде на земле, за исключением циркового парада-алле, нельзя было наблюдать такой пестроты медалей, как у награжденных победоносными правительствами Черногории и Сан-Марино.
Все они кричали, пили, фальшиво пели и старались забыть прошлое. Их нужно было либо принять целиком, либо с отвращением выйти. Я принял их и делал все предписанное по сценарию. Вздыхал о старых добрых временах с метрдотелем, который понимал, что я уже не могу оставлять ему щедрые чаевые. Раздавал автографы милым пожилым дамам, которые заходили в «Ритц», потому что им сказали, что в отеле много «бывших». Разговаривал с заезжими американскими репортерами, которые сочиняли мои ответы на их вопросы за несколько дней до встречи со мной. Кроме того, я выслушал немало безумных версий того, как можно покончить с большевиками. Их распространяли разочарованные персоны в ожидании друзей, которые опаздывали на встречи.
Почти каждую минуту я сталкивался с теми или иными парижскими знакомыми «из прошлой жизни», и меня приглашали на многочисленные коктейли и ужины. Прошедшие пять лет лишили наши отношения всякого смысла, но, видимо, им приятно было на следующее утро сообщить жене: «А еще я пригласил к нам того несчастного русского великого князя. Дорогая, ты только представь себе! Он потерял всех своих братьев и кузенов!»
По правде говоря, вплоть до того времени – до середины января 1919 года – я сам не знал, потерял ли я всех родных и двоюродных братьев. С прошлой весны я не имел известий о моих родных братьях Николае Михайловиче и Георгии Михайловиче, которые сидели в тюрьме в Санкт-Петербурге. Я все еще надеялся, что моему самому младшему брату Сергею Михайловичу удалось избежать смерти в Сибири. Еще несколько представителей нашего прежде многочисленного клана как будто растворились бесследно. За годы революции я привык к тому, что, вопреки пословице, отсутствие новостей неизменно означает плохие новости.
Однажды утром – примерно на третьей неделе моего пребывания в Париже – сидя в пальмовом салоне, я увидел молодого британского офицера, чье лицо показалось мне очень знакомым. Несколько минут я наблюдал за ним, пытаясь вспомнить его имя, и вдруг с изумлением понял: передо мною не кто иной, как мой двоюродный племянник, великий князь Дмитрий Павлович, сын моего кузена Павла Александровича. Странно было видеть русского великого князя в форме другой страны, но спасенным не приходится выбирать: жизнью и великолепно сшитым мундиром цвета хаки Дмитрий был обязан «жестокой несправедливости» со стороны царя, поразившей его семью двумя годами ранее. За участие в убийстве Распутина царь сослал Дмитрия в Персию. Поэтому он не только избежал гнетущей атмосферы предреволюционного Санкт-Петербурга, но и уцелел. Большевики не убили его; он вступил в британскую армию, которая действовала в Месопотамии. В последний раз я видел его в декабре 1916 года, когда, замолвив за него слово перед Ники, посадил его в поезд, идущий на юг. Глядя на рослого и красивого молодого человека, я невольно улыбнулся, вспоминая о том, как тогда горевали его близкие. Если бы царь отнесся к нему снисходительно и прислушался к просьбам родственников не наказывать его, в январе 1919 года Дмитрий не находился бы в парижском «Ритце» и не наслаждался восхищенными женскими взглядами. Перед ним была вся жизнь.