Времена и люди
Шрифт:
Вот такие странные мысли роятся в голове. Вообще в последнее время он что-то слишком много рассуждает, и чем больше рассуждает о сущности вещей, тем глубже забирается в такие дебри, о существовании которых даже не подозревал.
Склонность к рассуждениям обозначилась с началом старения, причину же ее он видел не в том, что человек с годами становится мудрее, а в том, что человеку все еще хочется делать что-то значимое, но, не имея уже для этого достаточно сил, он переключается на воспоминания и рассуждает, рассуждает… Когда же нет слушателей, как сейчас, например, он начинает говорить сам с собой. Бай Тишо философствует
Их виноградник — на юго-западном склоне холма, откуда хорошо виден закат солнца. Закат здесь особенный. Солнце не садится, а тонет, горы словно всасывают его — медленно, постепенно. Когда исчезает последний краешек неуловимо для глаза уменьшающегося огненного шара и горизонт пустеет, в небо возвращается часть поглощенного горами света — вершины вспыхивают. Там, где исчез солнечный диск, — ярко, сильно, а к краям горизонта — слабее; разливается скрытое, изнутри идущее сияние, которое не режет, а ласкает глаз. Никогда в течение дня очертания горного массива не вырисовываются так изящно, так четко, как в это время. Разве с человеком не происходит нечто подобное, размышлял бай Тишо, не отводя глаз от силуэта горного хребта на фоне прозрачной глубины подсвеченного снизу неба. Приближаясь к старости, естественно, многое теряешь, но ведь что-то и приобретено? Сердце не пылает восторгами, взамен их устанавливается ровное душевное тепло. Это вовсе не «умудренность», как считают некоторые, а самое естественное состояние, обусловленное желанием до последнего часа делать что-то полезное для других. Именно при этом состоянии зарождается в человеке стремление проникнуть в скрытую от нас суть жизни, воистину главнейшую тайну бытия, которую удается постичь немногим, и то лишь в самом конце их земного существования.
Вот и этот закат. Разве не видел он сотни раз такие же и более впечатляющие закаты? Но если раньше он восхищался единственно их внешней стороной, то теперь он пытается осознать, что остается в человеке от красоты видения, и остается ли вообще, или все исчезает с исчезновением самого видения? Вот в чем различие прежнего бай Тишо от теперешнего. Получается, что прежний бай Тишо, познавая явление, останавливался на полпути, даже на задумываясь, что само познание бесконечно и что эта истина применима и к человеку; большой грех не познать глубин своей собственной души и судить о других по внешним проявлениям их сущности.
Нимб над горами медленно истончался, блек, наконец горизонт потемнел и на западе. Да, это конец. Конец — не что иное, как темнота, тьма, незаметно и неизбежно поглощающая все живое и неживое в мире, безграничном и бесконечном, как утверждает наука.
Он ощутил слабость в левой ноге и, подняв плетеную корзину, доверху наполненную гроздьями винограда, пошел с участка к тропке. Вытоптанная ногами людей, высушенная солнцем добела, тропинка, петляя между старыми жесткими виноградными лозами, повела вниз по уступам, как по рядам черепицы на крыше.
Когда он вошел в село, уже стемнело, но пастушья звезда, Венера, моргая бело-зелеными лучами, разгоняла неверный сумрак близкой ночи. На улице у дома стоял дед Драган.
— А я от вас. К тебе по делу, бай Тишо.
— С каких это пор и для таких, как ты, я стал «бай Тишо»?
— А ты всегда был «бай Тишо», — ответил старик, ища глазами, на что бы сесть. — Ноги не держат. Посидим,
— И меня тоже. Левая немеет, видно, кровь не доходит. Садись тут. — Он показал на бревно у забора.
— Всегда говорил и еще повторю, что для наших ты всегда был «бай Тишо». А что чудного? Когда Ян Сандански ходил по нашим местам со своей дружиной, так все — и дружинники его, и крестьяне, млад и стар, — все звали его Старик. А какой он был старик? Сорока-то небось не было. Правда, борода была как у владыки. Но не из-за бороды, это я тебе говорю, и ты меня слушай, хотя ты умнее, чем триста таких, как я. Но я по другому делу пришел, — вздохнул дед Драган. — Подмечаю перемену в снохе своей, в Таске. Перемену, бай Тишо, к лучшему, что от каждой замужней ждут. По глазам догадался, по фигуре-то пока незаметно. — Счастливая нотка в голосе оборвалась, пропала. — А Илия, сыночек родимый, и назвать-то его так тошно, заставляет ее работать в огороде наравне с собой. Позавчера гляжу, подхватили мешок здоровенный с кормовым зерном — он с одной стороны, она с другой — и тащат через двор, да он еще орет на нее: поднимаешь низко. Говорил ему, но он и слушать не хочет. Призови его к себе, бай Тишо, вразуми.
— Неудобно в дела-то такие вмешиваться.
— Удобно, удобно. Тебя-то он послушается.
— Угощайся. — Он протянул деду Драгану корзину.
— Не голодный… Но возьму кисточку… Чтоб женихи не перевелись. Выросла дочка-то, а?
Старик растаял в темноте, особенно густой под свисающими из-за заборов ветвями, а он потащил корзину через двор, совсем не чувствуя онемевшей левой ноги. Еле волок непосильную ношу по лестнице, опустил корзину на пол в прихожей, держась за стену, дотащился до кровати и лег, не зажигая света. Вошла Славка.
— Ой, а ты дома, оказывается. Дед Драган тебя искал.
— Поговорили…
— Что с тобой?
— Да что-то с левой стороны… все закоченело.
Она позвала ужинать, но подняться не было сил, и он сказал, что лучше полежит.
— Я пошлю Сребру за врачом, а?
— Не надо. Что по пустякам человека беспокоить?
Всю ночь не сомкнули глаз ни он, ни она. Под утро в приоткрытую дверь просунула голову заспанная Сребра.
— Почему свет горит?
— Отцу плохо.
— Что ж сразу не сказала?
— Хватит того, что мы не спим, тебя-то зачем будить?
— Сбегать за врачом?
— Если все больные будут по ночам к врачу бегать, так ему и ложиться не надо. Подождем. Рассветет через два часа, тогда уж…
Босые ноги зашлепали в сторону дочкиной комнаты, потом скрипнули одна за другой дверь прихожей, уличная дверь, калитка и разбудили осеннее утро, тяжело распростершее над долиной неподвижные крылья, подобно задремавшей птице.
Пришел врач, осмотрел внимательно, спросил, была ли подобная боль раньше.
— Да, но не такая сильная. Резанет, сожмет сердце… но на ногах всегда переносил.
— Теперь придется, однако, полежать.
— Лежать! — испуганно вскрикнул он. — Чего ради? Да уже почти все и прошло. Уже и не чувствую ничего.
— Да, да. Не вставать, пока я не разрешу, — повторил врач, садясь за стол, чтобы выписать рецепты. — Никаких волнений! Никаких тревог! Сейчас это самое главное, важнее всех лекарств. Хотел о чем-то неприятном подумать — отложи, думал что-то сделать — отложи! Оставь все на потом.