Времена и люди
Шрифт:
Перед домом они, не сказав друг другу ни слова, разошлись в разные стороны. Дрожа от страха, стыда, она заспешила к правлению, а он — к грядкам, к ждущей его мотыге.
С улицы появился Сивриев, но, вместо того чтобы подняться по лестнице к себе, остановился у низенького заборчика, отделявшего двор от огорода.
— Как дела в личном хозяйстве?
— Как видишь.
— Будет кое-что и на базар? Торговлишку возрождаем? «Покупаем-продаем», а?
— А почему бы и нет? Ты что думаешь, не дал нам участок, так мы с голоду сдохнем?
— Слышал, что собираешься цены диктовать в тех селах, где град прошел.
Он заметил, что Сивриев странно кривит губы, но не понял, то ли одобряет ответы, то ли смеется над ним, то ли просто-напросто завидует.
Глупо же не взять то, что само плывет тебе в руки, думал Илия. Для кого град в Ушаве и в Езерове беда, несчастье, а для кого — манна небесная. Лишний лев-другой никогда не помешает… Помидоры у него в этом году хорошие, грех не воспользоваться
— Оно, конечно, звучит: подай ближнему своему. А мы что ж, мы «обдиралы», «спекулянты», да уж, видно, и склоняют, коли до тебя дошло. Но мы привыкши… Чего не вытерпишь от народишка своего, когда о его же благе печешься.
Потом Сивриев еще что-то спрашивал, он отвечал, но в мыслях засели председательские словечки «торговлишка», «возрождаем», «покупаем-продаем». И чем больше думал, тем больше убеждался, что председатель не случайно начал этот разговор: чтобы посмеяться над ним, чтобы унизить. Все время под прицелом своим его держит, а он-то вовремя не оценил тонкости его игры. Только сейчас дошло. Возникло неодолимое желание ответить ударом на удар, на насмешку насмешкой, на двусмысленность двусмысленностью. Другой раз так его клюнет, что тот света невзвидит. А чем уязвить — найдется. Ведь и в человеке, как в яблоке, червь гнездится, но на яблоко посмотришь, и сразу видно, здоровое оно или червивое, с человеком же сложнее. Один всю жизнь червя кормит, но даже и не догадывается о его существовании; другой, наоборот, сам загонит его в себя, и сомнение начинает его съедать изнутри. Тут уж легче легкого — бей не раздумывая… Вот и Сивриев такой. Чего ему недостает? А все чем-то недоволен — и на работе, и дома. Такого легко сбить с катушек долой: кто не верит другим, тот и самому себе не верит. Он решил, что при случае расскажет ему сказку о поле, которое каждый год родило богатый урожай, но, подойдет жатва, примчатся чужие кони и потравят все до последней былинки. Сказка длинная, если рассказывать, как отец, подробно, он же возьмет из нее только то, что ему надо: поле станет у него поляной, мягкой, цветущей, а табун коней — одним-единственным жеребцом, который примчится не пастись, а только топтать, топтать траву.
«Топчет, проклятый, топчет, — повторял он злобно в уме, — топчет, словно копытом стучит по голове твоей, которая думает, что никого нет на свете тебя богаче и сильнее. Но узнаешь и ты, товарищ председатель, что красота лжива, а сила обманна. А прозрев, вспомнишь притчу о прекрасном яблоке. Вот тогда ты сникнешь, а как же не сникнуть? Хочешь не хочешь, а станешь как все прочие, а то и пониже. И носом в землю ткну тебя я, я первый… Вот ведь что получается».
Пока председатель пересекал двор, по обыкновению чуть втянув голову в плечи, он сказал себе со злорадством, что подрезал-таки чуток крылышки своему квартиранту, что это только начало, а там мало-помалу собьем с него спесь.
XIII
Вид из окна однообразный, тягостный. Нет в южных землях времени менее привлекательного, чем конец лета, когда все, что растет, приобретает цвет выношенной, линялой одежды. Но для Филиппа и это зрелище отрадно. Желание покинуть строго-белую комнату, в которой он томится, нестерпимо. Выйти бы в поле и идти, идти… Сухая, жесткая трава будет потрескивать под его ногами, а старые виноградные лозы, хлестнув по руке, оставлять синие полоски медного купороса; он будет всем существом своим вбирать терпкий запах земли, который может понять только крестьянин; он сольется с увядшей листвой, травой, с пышущим жаром, сухим и жестким, как известняк, воздухом, хрустящим на зубах… Только в больнице он понял до конца, что таинственный и необъяснимый порыв слиться с природой жил в нем всегда, но он сознательно глушил его, таил от самого себя, лишь бы не выглядеть в глазах товарищей и сверстников сентиментальным мечтателем. Вот ведь какой век! Стыдишься того, что близко душе, что присуще всему живому в природе. Где-то он прочел, что, в сущности, детство — это окно, через которое человек смотрит на мир в течение всей своей жизни. И оно гораздо шире, чем кажется нам тогда, когда мы через него смотрим. Наверное, так оно и есть. Но почему мы об этом узнаем, когда уже далеки от того времени? Получается, что то, о чем так мечталось, что считалось далеким, всегда было рядом с нами, в нас самих, но мы не знали этого и отождествляли его с недостижимой мечтой. В сущности, все в жизни устроено так, как должно быть. Отбрось все лишнее, освободи жизнь от искусственных напластований, которые привнес в нее человек — от амбиций, намерений, стремления к совершенству, — и увидишь, что она проста и естественна, как просто и естественно все в мире. И как мало, как ничтожно мало нужно знать, чтобы отделить предназначенное тебе от того, что предназначено другим. Всего лишь познание и умение! Но так ли уж легко эту малость приобрести… Он невольно прикоснулся рукой к книге — одному из путей познания… «Сейчас тебе нужны именно эти книги. Прочти обязательно», — сказала Сребра во время первого посещения, в конце второй больничной недели, когда разрешили свидания; а до того пускали только Марию и бай Тишо. И вдруг вошла Сребра и, еще не сев у его койки, начала старательно объяснять, что была у подруги в терапевтическом отделении этажом выше (не знает, однако, что оно внизу, усмехнулся он)
Он прочел принесенные ею книги, потом попросил сестру взять для него в больничной библиотеке, а когда позволили встать на костыли, сам стал ходить в библиотеку, проводя там целые часы.
В следующий четверг Сребра снова пришла. На сей раз не нервничала так сильно, ни словом не упомянула о подруге в терапевтическом. Это ее посещение было для него важным, потому что он узнал некоторые подробности своего падения в беснующиеся волны Струмы.
Едва перестал дождь, по селу разнесся слух, что он утонул, а Симо, который бросился в воду спасать его, тоже не сумел выплыть. Возчик видел, как река унесла их обоих. Вскоре на излучине стал собираться народ — бежали к реке все от мала до велика. Она стояла, замерев в страхе, и смотрела на него, лежащего неподвижно на доске, снятой с телеги, на Симо, мокрого, но живого, который делал ему искусственное дыхание. А люди все подходили, будто кто скликал их барабаном. И Сивриев среди них. Курил сигарету за сигаретой, смотрел сердито. Вдруг раздался страшный вопль, толпа расступилась, и через узкий коридор протиснулась Мария с маленьким ребеночком на руках. Упала перед ним на колени, завыла, билась головой о землю, ребеночка положила на землю рядом с ним и начала причитать: «Встань, братик ты мой милый, встань, погляди! Кого же назовет она теперь дядей? Ведь ты стал бы ей роднее родного!» Ребенок заревел. Выскочила из толпы тетя Велика. «Его уж не вернешь. Вставай!» Мария, как глухая, ничего не понимает, ребенок посинел от крика. Тетя Велика подняла ребенка с земли, передала Парашкеву, Марию схватила за волосы и бац! пощечину ей. «Ты что брата позоришь? Из-за себя, что ли, он в воду бросился? Замолчи сию минуту! Слышишь? Я и тебе и ему в матери гожусь, делай, что говорю!» Мария вроде бы стала приходить в себя.
Врач наконец приехал, установил, что не умер, что в шоке. Симо сразу заважничал, стал распоряжаться, влез в машину — провожать в больницу. Но тут опять Мария подскочила, силой выволокла его из неотложки. «Не смей! Это ты его убил! Ты хотел его погибели. Кому нужны эти опыты?! А теперь — моя хата с краю, ничего не знаю?! Ты, бабник подлый, за собой его тащил, ты всю жизнь ему испортил!» Тетя Велика снова ее образумливала, но Мария так и не подпустила Симо к нему, сама поехала в больницу.
Какой стыд, думал он, слушая историю своей погибели, вернее, спасения. Почему до сих пор никто и словом об этом не обмолвился? Щадили, не хотели тревожить.
Когда Сребра ушла, дед Йордан, сосед, полюбопытствовал, кто она ему. Он пробурчал что-то невнятное, но, видимо, смущение отразилось на лице, потому что старик, из-за глухоты ничего не услышавший, захихикал, лукаво щуря глаза: «А ты парень не промах. Выбирать умеешь. Все при ней: и умница, и красавица, и решительная какая! Волосы — пшеница перезрелая, глаза — васильки».
После очередного посещения бай Тишо он снова полюбопытствовал: «А это кто? Врачи к нему с полным почтением, начальник, поди, а к тебе приходит». — «Он из нашего села. Все зовут его бай Тишо». — «Тот ли бай Тишо?» — «Тот самый». «Ишь ты… — зацокал языком дед Йордан. — Много слышал о нем, вся округа говорит. Я-то думал, он старше, да и поважнее… Вот ведь где довелось увидеть его… Бай Тишо…»
Разговор с Марией после рассказа Сребры был мучительным. Сказав сестре, что все знает, он попросил ее пойти к Симо и извиниться, а она в ответ раскричалась: «Он тебе дороже сестры, я для тебя пустое место…» «Не дороже, не дороже, — успокаивал он ее. — Я понимаю — ты была не в себе… что сказала, то сказала. Но теперь надо попросить прощения. Сама подумай, если бы не он, мы бы сейчас с тобой не разговаривали… И вообще, для меня Симо как старший брат». — «Брат! Да он жизнь твою исковеркал! И эта развратница Виктория! Не он ли тебя надоумил?» — «Никто меня не надоумил. Я сам виноват… Пойми, если бы не он, не опытное поле, я… я был бы так же одинок, как ты». — «Нет, я теперь не одинока!»
Как убежденно воспротивилась она! Мария всегда была строга, решительна, когда дело касалось работы, но в личной жизни и мысли и слова были иными: робкими, тихими, боязливыми. Откуда же такой порыв сейчас? Это, конечно, влияние материнства. Человеку, наверное, необходимо видеть себя в ком-то, жить с ним и ради него. Иначе он одинок, безропотен. Ведь и у него то же самое. Работа, забота об опытном поле, пусть пока прерванные, вернули ему уверенность в себе, помогли яснее осознать свое место в жизни. Думать о таких материях, как смысл бытия, в повседневной суете он не успевал, а здесь, в больнице, есть время кое-что обдумать. Не то чтобы он за эти недели лучше познал мир — он себя самого познал глубже. Жизнь сильнее каждого из нас в отдельности и сильнее всех нас, вместе взятых, она сама выпрямляет свои загибы, поправляя заодно и наши.