Взбираясь на Олимп
Шрифт:
— Какой у тебя рост?
— Метр шестьдесят пять… был, — ответила я неуверенно.
— Был или есть? — спросили в комиссии.
— Ну, был, в школе… нас прошлой зимой измеряли. Может, я подросла, — подумав, ответила я.
В аудитории засмеялись.
— Ты русская? — неожиданно спросила Огорельцева.
— Да, — спокойно ответила я, а про себя начинала паниковать: А это здесь при чем? Что ей от меня надо? При чем тут русская или не русская?
— У меня папа из Болгарии… был, — добавила я.
— Был,
— А если я сейчас скажу, что мой папа умер, ей станет стыдно? Она извинится? У нее хоть что-то екнет в груди? — подумала я.
— С шести лет не виделись, — ответила я.
— В Болгарию вернулся, там климат лучше, — сказал зализанный мужчина. Огорельцеву его ответ рассмешил. А мне стало неприятно, обидно.
— Где вы только таких папаш берете, — сказала она и что-то отметила себе в листе. — Что так смотришь? Может мы тебя обидели? Сказали лишнего?
— Вам виднее, — вдруг ответила я.
— Правильно, нам виднее. Мы будем говорить все, что захотим, а ты стой и терпи, если поступить хочешь. Поняла? — с вызовом бросила мне Огорельцева.
— Поняла! — также с вызовом ответила я.
— Ох ты, да у нас тут характер! — засмеялась Даная Борисовна. — Таких, как ты, гордых, в театре за раз сломают. Поэтому, раз ты решилась поступать в театральное, оставь свою гордость за дверями здания. Поняла? — снова с вызовом бросила Огорельцева.
— Да! — еще более дерзко ответила я.
— Покажи ноги, — чуть подумав, попросила Огорельцева.
— Что? — не поняла я и тут же смутилась.
— Задери подол и покажи нам свои ноги, — уточнила Огорельцева.
— Я схожу с ума или она действительно просит меня задрать платье, — с ужасом обдумывала я слова Огорельцевой.
— Зачем? — не понимая, спросила я.
— Ты тупая? — набросилась на меня Даная Борисовна. — Делай что говорю!
Я влажными руками вцепилась в подол платья и приподняла его чуть выше колен.
— Выше, — скомандовала Огорельцева.
— Куда еще выше? — не понимала я.
— Твою мать! — выругалась Огорельцева. Высокая, в элегантном бледно-сиреневом костюме, с ухоженными золотистыми волосами, локонами сложенными в высокую прическу, она неуклюже вышла из-за стола и, сильно хромая на правую ногу, направилась ко мне. Я машинально стала отступать назад, но ее грубая рука успела схватить меня за подол и задрать мне его вверх, чуть не обнажив нижнего белья.
— Стой так, — скомандовала она и, хромая, вернулась обратно за стол.
Я замерла, сгорая от стыда.
— Вот, теперь мы видим, что ноги у тебя не кривые, — заключила она.
— Девушка, не нужно строить из себя недотрогу, — сказал мне зализанный.
А у меня уже слезы на глаза наворачивались.
— Можешь опустить платье, — небрежно бросила мне Огорельцева. — А если тебе
— Перестаньте, Даная Борисовна, зачем вы ее изводите, — вступилась за меня кудрявая женщина из комиссии. — Наденька, не бойтесь, все хорошо.
— Хорошо или нет, решать буду я. Я набираю курс. И вообще, Тамара Алексеевна, вы здесь зачем сидите?
— Я оцениваю вокальные данные поступающих, — оправдывалась кудрявая.
— Вот и оценивайте вокальные данные. Надежда, вы чего трясетесь? Я вас напугала?
— Нет, — охрипшим голосом выдавила я.
— Вот и отлично, прочтите нам что-нибудь, мы слушаем.
Я, запинаясь, забывая текст, путая слова, пробубнила стих Ахматовой. И остановилась. Слезы душили, я сдерживала их до сильного спазма в горле. Довольная моей неудачей, Огорельцева заявила:
— Вы нам не подходите, можете идти.
— Как? — прошептала я, чувствуя, как в груди режут осколки моей мечты.
— Вот так. Данные у вас никакие. Рост маленький, кожа смуглая, волосы черные. Дочь болгарина, — засмеялась Огорельцева, — езжай к папаше, там попробуй поступить. Там тебе и климат, и фрукты круглый год.
— Жаль, что мой папа не болгарин, а еврей, — вставил зализанный.
В комиссии засмеялись, а у меня потекли слезы, никто еще меня так не унижал. Это ее выражение «дочь болгарина» попало в самое сердце, именно так называла меня мама, когда от безысходности и злости пыталась излить мне свою ненависть на отца и вообще на жизнь. «Дочь болгарина», «нагуляла от болгарина, сейчас расхлебываю» — говорила она.
— Даная Борисовна, зачем вы так? — вступилась кудрявая.
— Ладно, даю тебе, Надежда, последний шанс. Вот у нас тут Тамара Алексеевна сидит, ей очень нужно оценить твои вокальные данные. Спой нам, — неожиданно ласково попросила Огорельцева.
— Что спеть? — шмыгая носом, спросила я.
— А давай «От улыбки хмурый день светлей», — заулыбалась Огорельцева.
— Вы серьезно? — строго спросила Тамара Алексеевна.
— Конечно! У нас тут театральный институт, нужно и поплакать уметь и посмеяться. Начинай! — скомандовала Огорельцева, и я начала.
Я пела, заикалась и вытирала слезы. Старалась. Это был последний шанс понравиться жестокой женщине.
— Я не могу на это смотреть, — сказала Тамара Алексеевна и отвернулась.
— Это вы, Тамарочка, в театре не работали, там такое каждый день происходит. Свободна, Надежда. Идите, — прервала меня Даная Борисовна.
Я попятилась к двери и вышла.
За порогом аудитории из меня хлынули слезы. Я заткнула себе рот руками, чтобы никто не услышал моих всхлипываний, и побрела по узкому коридору к выходу.