Я - душа Станислаф!
Шрифт:
А все этот, волчара Шаман, его взгляд, тогда на холме, что в нем что-то поджег. То ли мысли горят с тех пор и не сгорают, так как мыслей – тьма, и нет им теперь края, то ли каменный взгляд вдавил в него время, которое Матвей не замечал и не чувствовал, и с той самой минуты часики тикают откровениями самим с собой. Но не это даже удивительно – удивительно, что горят мысли, а ведь от чего-то и для чего-то загораются, как звезды, и откровения тикают не бессмысленно? Будто прошел поворот, куда направлялся, а в тебе что-то «тик-тик»: не туда – вернись, или не сейчас – позже! И Матвей жил ведь так, до этого – не возвращаясь даже за покаянием. Только и того, что плыл по реке азарта – нравилось, да к деньгам увлеченность привязала его наглухо, оттого и два тюремных срока отмотал, от звонка до звонка. Улька, грудастая и краснощекая,
И все же Матвей не знал, потому и не ответил себе до сих пор, зачем он вторые сутки ищет рыбу-меч? Об этом он думал постоянно и сейчас тоже, когда уставшие глаза оперлись о карабин, прислоненный им к закрытой двери небольшой каюты. Пуля из этого карабина убила однажды лося, а уж рыбине, если, конечно, попасть в голову, не выжить. Только раньше, до зверства, случившегося с Налимом, грела Матвея эта мысль. Теперь же тлела в раздумьях и даже пугала: а не искушение ли это от Господа? И хоть по жизни Матвей был с ним на «ты» и чаще вспоминал о нем всуе, не заговаривал ни разу с Господом ни о Шамане с Мартой, ни о диковинной для Сибири твари в озере, ни о Прибалте и его не менее дивной семье. А не заговаривал потому, что откуда-то в нем появилась убежденность, что к расцвеченному зимнему небу, как-то ночью, все они, и Господь тоже – не без него, имеют непосредственное отношение. Все и не все: тогда, когда на тайгу просыпались разноцветные звезды, он их насчитал восемь. Оттого не обозвал, а обозначил их кодлой на поминках Налима, так как это слово ему было привычней и понятней. Даже догадывается, зачем они свались кедрачам на голову? Явить собой им что-то, а иных и наказать за это. Что именно явить – не давалось понять сразу, тем не менее, жизнь продолжала кровоточить, и сильно – может, в этом все дело.
И все же, все же – плотность мыслей, обступившая Матвея буквально со всех сторон того, что он «зырил» с конца зимы, выдавила из его намерений и желаний привычный ему азарт, и это томило. Он ведь жил, не порхая за облаками представлений о смысле жизни, и не залетал, поэтому, ни высоко и ни далеко в своих стремлениях. А тут стал копать жизнь вглубь. Рад был «продуть башку», да не получалось. – смешно даже, …если только «крыша не поехала»!
Катер непривычно подкинуло, он закачался бортами – Матвей, вскинув карабин, выстрелил в пузырящуюся под утесом воду. Передернул затвор, но во второй раз не выстрелил – пальнул с перепугу.
«Амур» еще здорово покачивало, когда под днище вползла темно-коричневая спина, а Матвей только и успел подумать – жаль, что он заглушил мотор. А потом, пропарив над каютой, упал в воду. Упал плашмя, успел лишь хватануть побольше воздуха. Спину обожгло что-то, оно же и придавило, и тело поплыло под водой, не прилагая для этого никаких усилий. Наоборот, силилось всплыть наверх, да тщетно. Одежда врезалась в тело всеми имеющимися на ней рубцами и складками, будто Матвея запеленали, а еще и за шиворот куртки взяли, и затаскивали теперь на глубину. Виски сдавило, в глазах потемнело, в ушах – неимоверный зудящий треск. В груди перепугано гулко билось сердце. Потом – тишина, горячая и давящая, и все, вроде: сердце задохнулось от ужаса – затихло.
…Ударившись лицом о что-то твердое, Матвей снова задышал, со свистом и хрипом, не осознавая, что еще живой. Наконец, почувствовал кровь на губах – очень горячая, а ногам холодно. Долго соображал, что ноги – в воде. …Где он? Ответить старался и боялся: а, если уже, на том свете?!.. Ладони – на чем-то жестком, холодном и мокром. Прочувствовав пальцы, сжал их, и на локтях подал тело вперед. Еще чуточку – вперед, и – дыхание, совсем рядом, учащенное и нехорошее. И такой же воздух, только и того, что им дышишь, а не пускаешь пузыри до звезд в глазах. И звезды в них еще не погасли, да вокруг – свет скудный и пугающий?
Со слабенькой надеждой, что все это сон – от вздыбившегося катера до крови на губах, – Матвей приподнял все же голову и, не один раз, перед этим, прогнав через легкие затхлый воздух, решился открыть глаза. Взгляд
…Шаман покинул пещеру рано, только розовое солнце последних майских дней разбросало лучи над тайгой. До этого они, с сестрой, выволокли человека наружу, оттянули его подальше от лаза, откуда его тело сползло до кривых берез. Из-за него, уже знакомого им кедрача, вечер и ночь выдались беспокойными. С вечера его начали искать, и катерами разогнали воду в озере так, что она залила пещеру. Рев моторов затих лишь за полночь, тогда же стихли и надрывные голоса, а женщина голосила еще долго…
Марта забегала наперед брату, Шаман останавливался и опускал голову, будто прятал глаза. А сестра искала его взгляд, кверху задирая его морду своей, вылизывала ему серебристые «бакенбарды», просяще повизгивая и дрожа от хвоста до ушей. Брат убегал не от нее, но навсегда. Это не нужно понимать – расставание не скрыть и не спрятать, и ничего не нужно, чтобы его прожить. Оно приходит когда-то, уводя за собой даже последние мгновения прошлого!
И Марта сдалась: припав к земле, ее когти ухватились за каменистую землю – только бы стерпеть, только бы не сорваться вдогонку. Брат убегал, все еще глядя на сестру. В нем боролось то же самое: стерпеть и не вернуться назад. Он видел и слышал, и совсем недавно, человечьи слезы, а его, волчьи, не текли рекой и не гремели водопадом, лишь брезжили в рассветной дымке.
Таежный резвящийся ручей – верная дорога к Кате. …Катя! Это человечий звук, незаметно подкравшийся придушенным голосом у поселения староверов, звучал в Шамане теперь постоянно. И стал таким же желанным, как и голоса из его снов: Станислафа и человека на берегу, лица которого он ни разу не видел. А теперь к ним добавился голос Кати, мягкий и теплый. С ней он и останется. Будет ее собакой, как она говорила. Оттого и бежалось ему легко и в охотку.
Правда, не прошло и получаса, как запах воинов из стаи Лиса его остановил. Боковой ветер принес этот запах с противоположной стороны ручья. Пробежать мимо не получилось бы, так как ручей заворачивал туда, где лютовал одинокой загонщицкий лай.
Шаман вошел в ручей, промывший для себя неглубокое русло, и невысокими берегами прятавший его за кустарниками и валежником. Так, незаметно и под перепевы журчания воды, он подкрался к очередному свалу деревьев поперек ручья. Вжавшись в ствол ели, еще крепко пахнущей живицей и еще с зеленой хвоей, он изготовился и для защиты себя, и для нападения, если это понадобится.
До двух воинов Лиса – три, от силы, четыре прыжка. Один воин, у сильно покосившейся сосны, лаял на рысь, взобравшуюся на безопасную для нее высоту, и лишь ошкуривал ствол когтями, гарцуя на задних лапах. Другой – покусывал совсем маленького рысенка в негустой траве, перекатывая его с бело-розового животика на снежно-белую спинку, и опять, со спинки на животик. При этом рысенок пискляво мяукал, а взрослая рысь – рыжевато-палевая с негустым крапом, на высоких ногах – угрожающе шипела, демонстрируя обидчикам свои клыки и зубы, гораздо острее, чем у них. Весом она была меньше каждого волка, может, и наполовину, но, раз за разом скользя по стволу вниз на болезненный писк рысенка, казалась длиннее их даже с коротким толстым хвостом. Тем не менее, все это, как и ловкие движения и без того свирепой таежной кошки, не могли ничего изменить. Ситуация усложнялась еще и тем, что израненный рысенок слабел даже в звуках. Его реакции на клыки волка были запоздалыми, а то и вовсе никак не проявлялись. И Шаман стремительно выполз из своего укрытия и так же стремительно помчался на воинов.