Я - душа Станислаф!
Шрифт:
Ольга весело и восторженно заойкала: ой, как здорово сказано и тому подобное. После этого наступила тишина – минуту, не больше. Когда слышу – говорит, что Налим, то есть я, так горячо целоваться не умеет. Даже жарко стало! Это – ей, Ольге, а я этим ее жестоким откровением был унижен и уничтожен: семь лет я наслаждался, оказывается, льдом притворства на ее губах. Меня всего затрусило, и рука сама расстегнула кобуру… Честно: хотел застрелиться! Но то, что я услышал за этим!.. Застонала она, …а я этот стон не мог спутать ни с чем другим и ни с кем другим. Тут же рванул на себя дверь и вошел. Артур жучил ...мою …Ольгу прямо на столе: как мальтийскую болонку. Полы халата – только-только купил ей, мохеровый, мягонький – на голове, все прочее – ниже
Он увидел меня первым, но даже не остановился, только глаза закрыл, плотно-плотно так – туда моя первая пуля и попала: ему между глаз. …А Ольге я выстрелил в ее ужасный от ужаса и предательства рот.
…Семь лет мне дали… Еще три года я на зоне схлопотал. Начальника тюрьмы обыграл в карты, так он и рассчитался со мной по долгам.
Лес валил все эти годы, недалеко отсюда. Приняла меня тайга – оставила жить! Значит, простила…
Ух, и напились же они тогда с Налимом, после этого тяжелого и мрачного разговора начистоту, а начали пить еще в конторе. Михаил от всего услышанного в своей Валентине даже немножечко, правда, но засомневался. А ведь прав Артур: мир крутиться вокруг женщины не сам по себе. Это он, Налим, его покойный друг или недруг – для Артура давно это уже без разницы, да и сам Михаил раскручивают мирок женщин. И у каждой он свой. Все мужики эти мирки их крутят: для этого ведь и придуманы! А с каким удовольствием это делают?! …У-у-у! Для себя, и своим чем-то, можно, конечно, прожить, но только теоретически. Вот только, кто кого придумал – это еще вопрос! Потому, на следующий день, проснувшись, Михаил, хорошенько почистил зубы, сбрил все лишнее с лица, после чего жарко поцеловал жену, немало этим ее, удивив, и пошел дальше крутить для нее мир…
У дома Прибалта Налим совсем уж как-то приуныл. Волнение уступило место беспокойству, болезненному и суетливому.
– Да что с тобой происходит? – решился на вопрос Михаил.
А Налим глотал воздух, остервенело жадно, будто задыхался, жалкий и беспомощный.
– Ну! – потребовал ответа бригадир.
– Михаил Дмитриевич, иди сам!..
– Налим, твою мать, рассказывай: кто там?
Налим, ничего не сказав, толкнул калитку и прошел к дому из таежного сруба. Еще через минуту голубоглазый и приятного вида молодой мужчина, усаживал нежданных гостей в пахнущем кедром и лиственницей зале. Ему было немногим более тридцати, высок и статен, как и Налим, только не было в нем грубой силы. И молчал почему-то – говорила улыбка, вежливая, но мимолетная. Так улыбаются умные и осторожные люди.
Налим по-прежнему был напряжен и не отводил глаз от межкомнатной двери, за которой исчез Прибалт после того, как доброжелательно принял гостей.
– Извини, бригадир, что не сказал об этом раньше: они немые, – тихо произнес Налим.
– Быстрее рассказывай, кто немой, кто глухой…, – поторопил его Михаил, – Пришли, значит, нужно общаться как-то. …Давай-давай, выползай из своей шиворот-навыворот нирваны. Как их зовут?
Налим сообщил, что у Прибалта – жена и дочь, что все немые, но не глухие. Жену зовут Эгле, дочь – Агне, а Прибалта – Йонас. И только у него планшет, с помощью которого он отвечает или задает вопросы, выводя на экран то, что для этого нужно. У жены и дочери на шеях повязаны бело-серебристые неоновые платки, меняющие цвета, выражающие этим их согласие или не согласие. Я к ним не заговаривал, но Йонас написал мне, что желтый цвет – это «Да!», а красный – «Нет!»…
Дверь комнаты – предположительно взрослой спальни отворилась. Ноги сами подняли Михаила – такой красивой женщины, он, пожалуй, никогда и не видел. Безжалостная красота, учитывая его возраст и в то же время разбудившая в нем, мгновенно, желание, в котором не грех признаться только себе самому. И будто кто под дых тут же ударил – бригадир склонился смиренно и почтительно. И снова будто кто, невидимый, но и непререкаемый, наклонив в реверансе, каких он от себя и не припомнит, указал ему на руки хозяйки,
…Уходили начитавшиеся с планшета, несколько раз – ради интереса, – запалив на лебединой шее Эгле платок и напившись коньяку, за ее здоровье тоже, и липового чая из ее мраморных рук. Красавица! О таких говорят – целуй хоть спереди, хоть сзади!.. Дочка, ей шестнадцать – это набрал на своем разговорнике-планшете Йонас, – удивила не меньше: копия мама. И брови в разлет, и глаза лазурные, и волосы – с плеч до пояса серебром, ростом только ниже Эгле. Грустная очень – еще печальнее, чем Налим. Будто под столом были все это время его глаза, а он видел, куда они закатились, да взять назад не захотел. Оттого Михаил и разгадал его очевидное беспокойство – когда шли к Прибалту и, сейчас, погнавшее его со двора быстро-быстро. Вот тебе и судьба: не желай жены ближнего своего… «А Налим-то постатнее будет этого, …Йонаса!» – подумал на ходу Михаил. А вдогонку Налиму сказал:
– Что, Налим, возжелал чужую жену? …И не бреши мне – пригрозил захмелевший бригадир, когда тот его дождался, но в поплывшем голосе улавливалось и понимание, и озабоченность.
Шли дальше, рядом. Налим порывался ответить, но все еще разговаривал сам с собой, а, не разобравшись в себе, что ответишь? Михаил потому его и не торопил. Так и дошли, молча, до двухэтажного общежития, где у Налима была отдельная комнатушка, а все прочее – это общее. Для таких же, несемейных членов артели. И только здесь он заговорил:
– Ее глаза всякий раз, когда я их вижу или она смотрит, убивают меня, а Артур тут же воскрешает меня оттуда, куда я его отправил. Знаешь, Михаил Дмитриевич, я ведь не мистик, но Эгле – с неба, и пришла по мою душу! Это факт!
Я без бабы прожил в зоне без напряга. Вот то мурчащее хихиканье Ольги, о чем я тебя рассказывал в день нашего с тобой знакомства, сделало вместо меня тот самый шаг от любви к ненависти, ну, а я сам – еще два, или три. И я поверил, что такой шаг действительно существует в реальности. И им себя, если и не оправдал, то внутренне успокоил. Факт! Только возможно ли такое, чтобы ненависть возвращала к хотя бы желанию снова любить? Выходит, тогда, что расстояние от ненависти к любви – это годы без страсти, но это годы возвращения… Да я уже готов ее пятки лизать, а Прибалта живым закопать – веришь? Веришь, бригадир?!
Налим, закрыв лицо руками, застонал мучительно и, вдруг, заплакал навзрыд, глотая при этом слова, но непроизвольно выбрызгивая губами горькое рвущееся из него, будто из неволи, откровение:
– Да что же я такое, Михаил Дмитри-е-е-е-в-и-ч?! Кто я, …и как, скажи мне, я таким ст-а-а-а-л?!
Налим рыдал, не пряча лица, а боясь его мученического выражения. Маска непроницаемости, скрывавшая долгие годы боль его измучившейся души, не выдержала – голос бессильной досады тонул в законсервированных временем слезах, чтобы смыть ее именно тогда, когда он будет готов признать, что ненависть к любви – это чувственная иллюзия. Ему лишь казалось, что он жил ненавистью к унизившим его любовь, и она уничтожила в нем властную чувственность навсегда. Но и не держал ненависть при себе – разве, кто-то еще виноват в его личной трагедии. Помнил – это, да! Только у ненависти, оказывается, нет собственного пути, она лишь идет навстречу новой любви твоими же ногами и даже твоей походкой. И спустя пятнадцать лет Налим пришел …к нечаянной любви!
Михаил тоже расчувствовался. Даже попытался дотянуться до головы Налима, чтобы прижать ее к своему плечу, утешить – возрастом ведь тот был ему сыном, а его Толику отцовское плечо всегда заменяло мамину подушку у нее на коленях. Не получилось, да и Налим этого не захотел. Одну руку подал бригадиру, чтобы проститься, другой растирал слезы на просветлевшем лице – будто от слез ему стало легче. И в глазах вспыхнула ясность, не погасла, нет, а подожгла взгляд чем-то, осмысленным и признаваемым.