Я никогда не была спокойна
Шрифт:
Очень настойчивой, но при этом достаточно здравомыслящей, чтобы понимать, что ИСДП (так по-новому называется партия социал-демократов) так и осталась политическим карликом, вовлекающим представителей правящего класса, желающих проникнуть во власть, и партия эта прекрасно подстроилась под своих сторонников. Задачей Сарагата было попасть в правительство, а его сторонников – набрать как можно больше мест в ХДП. Понятно, что все это вызывало неодобрение Балабановой.
Разочарованная, она все больше времени проводит за границей. Она возвращается в места, которые так хорошо ей знакомы. Большую часть 1957 года проводит между Австрией и Швейцарией. В 1959 году Джаннелли пишет ей, что огорчен тем, что его «мать-подруга» больше не хочет возвращаться и что она решила остаться в Германии.
«Я хорошо понимаю, – пишет он ей, –
В том же письме Джорджо сообщает Анжелике, что нашел уютный дом на Монте-Марио, и просит ее «поселиться там навсегда» с ним и его женой Вильгеминой: «Будьте уверены, что, если вы вернетесь в Рим, вы больше не будете одиноки, у вас будет двое детей, которые составят вам компанию, не утомляя вас заботами, которые обычно вас угнетают. Вы будете свободной среди свободных людей. Это будет нашим девизом».
В 1960 году Балабанова возвращается в Италию. Но, скажем в скобках, она не едет жить к Джаннелли, потому что дом находится слишком далеко от центра. Ей нужна независимость, она не хочет быть обузой для других, хотя и чувствует себя очень одинокой, никому не нужной. Ее старые друзья умерли. Новые – намного моложе нее, и все они живут активной жизнью. Мало кто из партийных приходит к ней в гости, и звонят они редко. Кроме Джаннелли, изредка навещает ее член римской городской управы, социал-демократ Спартако Эго Мета, сын анархиста, который потом добьется, чтобы одну из улиц и одну школу столицы назвали именем Балабановой.
Она была очень сдержанной женщиной, не любила говорить о пустяках. Одевалась старомодно, носила очень длинные юбки, а на голову часто надевала сеточку. Ее революционное прошлое придавало ей флер славы, но когда она начала высказываться против обогащения руководителей, ее отодвинули на задний план, и те же товарищи, которые некогда льстили ей, стали говорить, что она сумасшедшая и у нее дурной глаз, потому что она всегда вспоминала «наших павших» и читала свои стихи, посвященные мученикам. Когда она была рядом или произносилось ее имя, все произносили заклинания против сглаза[633].
Как раз одно из ее стихотворений называется «Нашим мученикам (от Маттеотти до братьев Росселли)»:
Когда смерть забирает
Того, кого мы любим,
И память о нем исчезает,
И пропасть забвения поглощает его,
Это преступление, которое совершили мы.
Слишком быстро выросла трава
На земле, где ее скосила смерть,
А мы только и сделали, что
Бросили букет цветов
На останки убитых героев.
Тот не силен, кто бежит от горя:
Скорбь, траур,
Память о погибших
Делает нас сильными,
Помогает всем нам бороться,
Отомстить
За наших мучеников, за наших героев.
Погибших за нас, погибших за вас…[634]
А новые политические столпы хотят их забыть. Они хотят жить настоящим, которое дает им власть и место под солнцем в новой республике. Друзья «бандитов» фыркают, партийный водитель Ромолетто, скрестив пальцы, чертыхается каждый раз, когда ему волей-неволей приходится ехать за «той, с дурным глазом». Анжелика тяжело переносит одиночество, и у нее случается нервный срыв.
«В 1962 году, – вспоминает Джаннелли, – эти господа заперли ее в римской психиатрической клинике.
Анжелика несколько месяцев жила в доме Джаннелли. Сарагат, который уже поселился в Квиринале, вытеснив оттуда Ненни, устыдившись, попросил Танасси найти дом для старой революционерки. Ее поселили на улице Вальчизоне, 26, в Монтесакро. Лечащим врачом был Антонио Грио. К ней приходил и психиатр Эрнесто Скеттини. Ей выписывали валерьянку, нейробион, пассифлору – седативные средства от нервного истощения.
«Она боялась, что к ней вот-вот войдет какой-нибудь коммунист и убьет ее. Боялась, что закончит жизнь как Троцкий, и потому находилась в постоянном стрессе. Она любила копченую селедку и никогда не пила воду, только чай. Она рассказывала мне, что всякий раз, когда ей приходилось выступать на публике, она была настолько напряжена, что у нее начиналась диарея, но, когда она начинала говорить, очень радовалась, видя, как людей захватывают ее речи. У меня было ощущение, что тем социал-демократам, которые навещали ее, было на нее наплевать: они приходили, чтобы обсудить свои партийные вопросы. Однажды я прогнал Танасси, потому что он говорил без остановки и мешал мне работать. Там всегда были представительницы женского движения. Анжелика была очень обижена на Сарагата оттого, что он никогда не приходил к ней, даже когда она болела. Между тем, – вспоминает Грио, – она беспокоилась за деньги, которые ИСДП тратила на нее, на аренду дома, на гонорары, которые я получал от партии. В конце концов она умерла от рака толстой кишки, диагностированного очень поздно: у нее началось кровотечение из прямой кишки, но она оставалась в здравом уме до самого конца. За несколько минут до смерти я слышал, как она звала свою мать. А ведь она никогда не говорила о семье. Более того, я думаю, что у нее никогда не было хороших отношений с братьями и сестрами»[635].
А вот госпожа Маркетти вспоминает, что в последние годы Балабанова была не в своем уме. И последний год был уже «просто мучением». Лина Аликво рассказывала ей, что она уже никого не узнавала, стала настолько агрессивной, что прогоняла всех, кто к ней приходил.
Я помню, как Лина возвращалась в штаб-квартиру партии после того, как побывала у нее. Я говорила ей: «Но почему ты по-прежнему ходишь туда, когда там есть человек, который за ней присматривает?» Она отвечала, что это указание президента Сарагата: у нее было поручение поддерживать Анжелику.
Джаннелли утверждает, что этот рассказ не соответствует действительности. Анжелика оставалась в сознании до самого конца:
Я навещал ее за несколько дней до смерти, и она все еще размышляла. Ей было девяносто пять лет, а жизнь ее не была праздной. Она уже не выходила из дома, но много расспрашивала, узнавала о партии, критиковала тех, кого она называла бандитами, разрушающих и разлагающих партию.
В ночь на 25 ноября 1965 года долгая, полная отчаяния и страсти, честная жизнь Анжелики доходит до конечной точки. Теперь Балабанова видит одно лишь лицо матери. Она говорит что-то по-русски, ее слова звучат как молитва. Кто-то подумал, что она молится, что она обратилась к Богу на пороге смерти. Что совершенно неправдоподобно. Никто в этой комнате не понимал, что говорит Анжелика. Все слышат одно слово – «мамочка», и видят, как ее губы целуют воздух. Мамочка, мамочка… Она целует ей одной видимое лицо Анны Хофман. Возможно, просит прощения за все зло, которое она причинила той, что прокляла ее.