Японская кукушка, или Семь богов счастья
Шрифт:
Дни мои опять потекли серой, невыразительной чередой. Бумага о моём зачислении в академию пришла, как и обещал Костин отец, через день курьерской почтой. В сопроводительной записке ректор Чесальников сухо извинялся за ранее допущенную ошибку в ведомостях и ссылался на нерадивую работу секретаря приёмной комиссии академии г-на Звынкова, Е. П. Я не знал, кто такой Звынков, Е. П., но мне уже было не до него. Было ясно, что даже если я встану на ноги и смогу двигаться, то только на костылях, и потом, возможно, буду хромать всю жизнь, как Лесовой с его деревянной ногой. И потому об учёбе пока не было и речи.
– Теперь мы с тобой будем оба как пираты, – пытался подзадорить меня Лесовой, вспоминая, как я сравнивал его с Джоном Сильвером. Лесовой приносил мне корзинки с душистыми яблоками,
Радость от решения о моём восстановлении в правах студента академии постепенно сменилась горьким разочарованием. В конце концов, получалось, что это не я сам поступил и что это не справедливость восторжествовала, потому что я сдал экзамены на отлично, а только потому, что Костин отец лично знал ректора Чесальникова, а я – дружил с Костей. Могло статься, что ректор просто поддался на уговоры Дмитрия Сергеича исключительно из уважения к нему или потому, что тот пригрозил ему инспекцией. Ведь кто-кто, а профессор Конькович знал о пристрастии Чесальникова к фруктовым наливкам и его полном несоответствии занимаемой должности… Таким образом, не знай я Костю, бумаги никто не потрудился бы пересматривать, и я снова чувствовал себя тем, кем и был для них, – изгоем, басурманцем, безотцовщиной, японской кукушкой, которой я родился и продолжал быть, несмотря на мои глубокие познания в области геометрии, естествознания, риторики и иностранных языков.
Мало-помалу опухоль на больной ноге спадала, и, хотя проволочную шину пока не снимали, я стал понемногу вставать с кровати и мелкими шагами, на костылях, медленно передвигаться от кровати до окна и назад.
Август выдался сухим и жарким, у меня в комнате было душно, и меня было решено переселить в спальню маман, окна которой были с северной стороны. Последнее время днями и неделями её не было дома, бабушка говорила, что мама хочет поступить на службу, и вскоре мы узнали, что ей предложили работу в каком-то городском архиве в Смоленске. Она уехала. Потом мы получили от неё открытку, что с ней, Слава Богу, всё хорошо и что она сняла две меблированные комнаты на улице Богоявленской, и что хотя жалованье назначили мизерное, служба помогает ей не чувствовать себя приживалкой в собственном доме на шее у пожилой матери. А мне почему-то показалось, что она уехала из дома из-за меня. Может, ей было слишком горько видеть меня таким неудачником, на костылях? Особенно после того, как она познакомилась с Костей.
Мне опять стало очень скучно и одиноко. В моём отношении к Косте произошла какая-то перемена, связанная с отчуждением, причины которого было трудно понять. Я уже не ждал его, как раньше, поскольку мне было жутко стыдно, что я усомнился в его добром отношении ко мне, но, с другой стороны, я не знал, каково на самом деле было его отношение – ведь, возможно, он просто чувствовал свою вину, что наша встреча закончилась так драматично для меня, и хотя я сам как дурак помчался от него прочь и так глупо покалечился, он был к этому всё-таки причастен. То есть, думал я, его просьба к отцу похлопотать о моём деле была, скорее, из жалости, а не из стремления постоянно видеть меня подле себя на курсах академии, да и жёсткий Костин взгляд тогда, перед моим роковым бегом к оврагу – он не давал мне покоя, он пронизывал меня насквозь каким-то внезапно пробежавшим холодком, возникшим, по-видимому, вследствие извечной человеческой привычки разделения мира на он и я, свои и чужие…
Чтобы успокоиться, мне надо было бы поговорить с Костей, в конце концов, написать ему и объясниться, но я не мог придумать, с чего начать и что сказать даже в уме, не то что на бумаге. Как только я начинал придумывать
В один из таких дней, когда я пытался решить, что же всё-таки написать Косте, я медленными кругами передвигался по спальне, то и дело откладывая в сторону поднадоевшие мне костыли и машинально перебирая предметы на мамином комоде. В который раз я доставал оба японских веера из футляров, бессмысленно щёлкал ими как ножницами – раскрывал, разглядывал и собирал, потом подолгу пялился на открытки с неизвестными мне буковками, но они по-прежнему хранили тайну непонятного мне алфавита, и я не знал, чем бы ещё я мог себя развлечь.
На этот раз, стоя у комода, я обратил внимание, что на его поверхности пролегли островки неровных полос – там, где я трогал предметы, пыли не было, а за большим квадратным зеркалом в тяжёлой старинной оправе, прислонённым к стене – была. Тогда я решил протереть пыль и за зеркалом, чтобы не было заметно, где я трогал предметы без спроса, а где нет. Осторожно отодвигая зеркало, к своему удивлению и мгновенному восторгу, я обнаружил за ним две крохотные фигурки с первого взгляда похожие на что-то вроде маленьких нераскрашенных матрёшек. К тому же они изрядно запылились. Я взял фигурки, потёр их о пижамные брюки и увидел, что они представляли собой скульптурки человечков в забавных позах. Вырезанные то ли из светлого дерева, покрытого лаком, то ли из чего-то вроде слоновой кости, они были приятны на ощупь и, скорее всего, являли собой персонажей каких-нибудь японских сказок. Один из человечков держал в одной руке корзинку, из которой высовывалась рыбья голова, – было ясно, что это рыбак. А у другого – весёлого лысого старичка в сандалиях и мешком за спиной – из широко распахнутого халата выпячивалось большое круглое пузо. На первый взгляд эта фигурка очень напоминала уже знакомую мне чернильницу. Я невольно рассмеялся. Какие забавные! Интересно, почему я никогда их раньше не видел? Понятно, что мама привезла их из Японии. Значит, это было до моего рождения. Как тоненькая ниточка связь с моей второй родиной стала снова напоминать о себе, как бы говоря, что я не должен забывать о ней и что меня, возможно, ждут ещё новые неожиданные открытия.
Весь остаток дня я рассматривал свои находки, лёжа в постели, и дивился, как точно мастер передал не только фигуры сказочных человечков, но и выражение их лиц, детали одежды и предметов, которые они держали в руках: домик у воина и мешок у толстяка были проработаны до мельчайших подробностей – с узорами и выразительными складками на гладко отполированных боках, а ведь обе фигурки были не больше мизинца. Поистине, передо мной были не просто детские игрушки, а предметы виртуозного ремесла, если даже не самого высокого искусства. Как мне хотелось побольше узнать о них!
Натурально, от моей скуки не осталось и следа. Снова в моей больной душе лёгкой, искристой волной свежего ветра под полными парусами стало просыпаться давно забытое чувство неизбывного любопытства к миру, как будто в окно подуло пряными запахами с далёких, сказочных островов, полных удивительных исканий и надежд. Уже в полудрёме, не в силах удержать скульптурки в немеющих руках, я положил их себе под подушку, чтобы не расставаться с ними и во сне, и ещё долго размышлял о них перед тем, как заснуть. Я думал о том, как причудливо складывалась моя судьба. Чем больше я чурался страны, причастной к моему рождению, тем настойчивее она давала о себе знать. Она как будто бы говорила со мной полушёпотом, исподволь, ещё полностью не разгаданными мною знаками. Едва различимыми застенчивыми жестами она зазывала меня в свои чертоги, осторожно толкая к более близкому знакомству. Понемногу я начинал понимать, что смысл моей находки был не только в попытке развлечь меня в минуту горьких переживаний, но и для того, чтобы невзначай сообщить, что забывать историю своего родства, каким бы невероятным оно не казалось – нельзя и что в моей крови может быть запрятано что-то ещё такое, о чём я и сам пока не догадывался.