Японская кукушка, или Семь богов счастья
Шрифт:
В общем, Костю полюбили все. Даже маман, которая к тому времени вернулась из Санкт-Петербурга. Уставшая и запылённая от тряски в повозке, она буквально ожила, увидев Костю, и вместо привычного «Акиша, мне нужно побыть одной» сказала, что приведёт себя в порядок и непременно будет к обеду.
По-видимому, что-то было в Косте такое, что позволяло ему сразу расположить к себе людей, и, даже не зная его, ему улыбались, смеялись над каждой его шуткой и тут же хотели пожать ему руку, как будто желали убедиться, что он и на ощупь такой же славный, как и на глаз – статный, сильный и приятственно осязаемый. Другой бы на моём месте приуныл и почувствовал себя жалким неудачником. Но только не я. Я прекрасно их понимал. Я и сам, когда в первый раз увидел Костю, почувствовал к нему какой-то необъяснимый
Но это было в прошлом. А теперь мы друзья. И вот Костя у меня. «Как я тосковал по нему! А он… вот он – здесь. Появился. Значит, тоже скучал по мне», – так думал я, глядя на искрящиеся глаза бабушки, с любовью пододвигающей поближе к Косте вазочку с вареньем из ревеня с клубникой.
– Бьюсь об заклад, Константин Дмитрич, вы такого ещё не пробовали, – бабушкин голос звенел как у моложавой свахи, расхваливающей невесту. – Все варят просто из ревеня с добавлением яблок для более нежного вкуса, а мы вот, – кивнула она в сторону окна, как бы показывая, откуда у нас ревень – со двора, – любим добавить в него ещё и клубнику, чтобы и слаще было, и ароматнее. Правда, вкусно, Светлана? – обратилась она к дочери, словно та когда-либо участвовала в варке варенья или хотя бы отдалённо интересовалась кухней. После дальнего пути со станции она уже пришла в себя, переоделась, и тоже была слегка оживлена. Если бы мы были одни, без Кости, она бы даже не потрудилась отвечать на такой вздор, а сейчас просто улыбнулась и тихо сказала:
– Да с клубникой получается слаще, – и тонкой кистью в кольцах поправила причёску, а Костя почему-то покраснел и сконфуженно пробормотал по-французски что-то вроде «Oui, je vous remercie, je l'ai essay'e, tr`es savoureux» («Да, спасибо, я уже пробовал, очень вкусно»), и при этом перепутал правильное окончание в слове essay'e и уронил серебряную ложку, чего с ним никогда не бывало.
Сначала я не понял причины его смущения, а потом подумал, что это для меня дама, сидящая напротив нас за столом, – изящная, с густыми каштановыми волосами, аккуратно уложенными на затылке, в простом, но очень красивом коричневом платье с белым воротником, чудно оттеняющим её бледное лицо с живыми лучистыми глазами, – для меня она была мама, в обществе – маман, а для других людей она была просто Светлана Алексеевна Белозёрцева, и неудивительно, что при виде такой прекрасной дамы молодой человек начинает конфузиться, краснеет и роняет столовое серебро.
Но это всё были досадные моменты, которые никак не могли испортить нашего праздника. Мы катались верхом, болтали как сороки, пару раз сходили на рыбалку с Лесовым на пруд и, хоть ничего не поймали, без конца хохотали как дураки, без очевидной на то причины. Впрочем, причина была одна – нам было очень хорошо вместе, и мысли одного так ловко цеплялись за слова и мысли другого, что в какой-то момент наши головы словно соединялись в один на двоих обоюдный разум, и он, как челнок, бегающий за нитями на ткацком станке, чудно соединял разнородные пряди в один неповторимый узор, был подвижен и гибок в подборе тем для разговора, равно интересным обоим, и потому мы с лёгкостью говорили ни о чём и обо всём, и каждая минута, проведённая вместе, была полна какого-то будоражащего, волнующего счастья.
Перед отъездом Кости мы притихли. Мне захотелось показать ему свой овраг – бывшее пристанище моего одинокого, апокрифического робинзонства. Сам я туда больше не ходил, словно боялся его дурного влияния на моё расположение духа, но странное чувство вины, связанное с тем, что я так внезапно расстался с местом своих мечтаний и бросил его, как больного, в минуту скорби о былом, это чувство никак не покидало меня, и потому, видимо, меня так тянуло снова побывать там, как тянет на старое, заброшенное кладбище, что манит заросшими плющом
Интересно, что пока до оврага было далеко, мы, по обыкновению, весело болтали, но по мере приближения к моему острову как-то смолкли, и каждый задумался о чём-то своём. Вдруг Костя остановился и сказал:
– Слушай, Аким, а ты знаешь, почему тебя не приняли в академию?
Я вздрогнул. Вопрос прозвучал слишком резко, как удар грома при полной тишине перед надвигающейся грозой. Мне стало не по себе.
– Нет, – пожал я плечами. И повременив немного, добавил, поддавая пыль носком башмака: – Наверное, им что-то не понравилось в моём происхождении.
Костя вскинул на меня свои пытливые глаза.
– Якушка… – он осёкся. – А ты хотя бы сам-то знаешь, что ты… японец?
Он до сих пор называл меня по старой привычке Якушкой. Это всегда звучало забавно и напоминало мне о счастливых днях нашей детской дружбы. Но сейчас моё старое прозвище вдруг зазвучало со всей силой своего уничижительного смысла.
Я хотел было ответить Косте, что, в принципе, да, знаю. Но в то же время не знаю, вернее, с некоторых пор я уже точно не знаю, что такое быть японцем или русским, или кем-то ещё, ибо я просто человек, и что раньше для меня было всё предельно просто – я был сыном своей матери и внуком своей бабушки, но теперь оказалось, что я был ещё и сыном своего отца, хотя это было тоже естественно, но как будто одновременно и противоестественно, потому отец мой был бог знает откуда и бог знает, кто, и от сложности этих мыслей я не нашёлся, что сказать, и просто молчал, уставившись на Костю. Вдобавок ко мне вернулось то гадливое ощущение своей неполноценности, какое пришло ко мне в разговоре с маман, и ещё такое же тяжёлое чувство, что Костя так же, как и ректор академии, тоже уличил меня в чём-то постыдном, чего я не совершал.
Краска стыда стала заливать мне шею, щёки и уши. Они горели так, словно кто их керосином облил и поджёг или оттрепал вволю. Я молчал и силился как-то оправдаться. Но в чём? В том, что скрыл от Кости своё происхождение? Да я вообще о нём никогда как следует не думал. Зачем? Неужели и для него – для славного, умного и обожаемого мной Кости – это было так важно, что могло поставить под сомнение нашу дружбу? «Неужели он приехал именно для этого?!» – с ужасом подумал я, и сердце моё сжалось от страха.
Костя почему-то тоже молчал, хотя видел, что мне трудно собраться с духом и признаться в таком странном факте, что я человек чужой крови. Но, думал я, кровь хоть и может быть чужой, если, например, речь не идёт о родственниках, то тогда мы с ним – с Костей, несомненно, люди чужой крови, но тогда, скажем, Лесовой и Костя тоже люди чужой крови, потому что они не родственники, и тогда все люди, кто друг другу не родственники – чужие, что не мешает им быть друзьями, уважать друг друга, и даже любить, и вообще, кровь – это всего лишь красная жидкость солёного вкуса, она не может быть своей или чужой, или другого цвета, потому что она у всех одинаковая, и разве это неочевидно? В общем, абсурдность этих размышлений ещё больше затуманила моё сознание, и я не знал, что сказать Косте. А он смотрел на меня, ждал ответа и молчал. Молчал. Это было невыносимо.
Наконец я отвернулся от него и начал быстро спускаться по склону оврага. По шуршанию сучков в траве и запаху потревоженных прелых листьев я слышал, что Костя идёт за мной. И ещё я слышал его шаги спиной – по позвоночнику бегали неприятные, злые мурашки, колючие, как и Костин взгляд. Или мне это только показалось?
– Подожди! – крикнул он мне вдогонку. – Аким! Куда ты побежал?
Но я упрямо спускался вниз, не желая снова видеть Костины глаза. Щёки мои горели, а уши словно забило ватой. Подгоняемый стыдом и внезапно вспыхнувшим, невесть откуда взявшимся упрямством, я не оборачивался и бежал вниз. Вот и дно моего острова. Стоит только перепрыгнуть его верхнюю границу – старую колоду из ствола почерневшего от гнили дуба, лежащую поперёк того места, что когда-то служило оврагу козырьком, и я буду там.