Японская кукушка, или Семь богов счастья
Шрифт:
«Поистине, всё завязано на наших мыслях и руках», – думал я, стоя посреди оврага, с тоской вглядываясь в очертания так некогда любимого мною места. Пока мы есть и пока наши руки воплощают сколь угодно сложные замыслы ума, места обитания наши свежи и жизнерадостны, но как только мы покидаем эти места, жилища умирают такой же долгой, тягучей и тихой смертью, как и недвижные тяжелобольные, за которыми некому ухаживать и разделять страхи их последнего дыхания. И всё вокруг замирает, рассыпается. Гибнет.
Из-за засушливого лета трава на краю оврага
– О чём ты поёшь сейчас, грустная кукушка? – спросил я птицу.
Но она затихла и вскоре упорхнула куда-то далеко за холмы серой, почти незаметной тенью. Одиноким и удручённым шёл я назад, и ничто уже не радовало меня до самого вечера – ни езда на одряхлевшей Русалке, ни болтовня с Лесовым («Как он похудел и поседел и как будто стал прихрамывать на одну ногу», – промчалось у меня в голове при виде старого знакомого), ни свежеприготовленные бабушкой ревеневые цукаты, ни даже участливая улыбка матери, мягко подгонявшей меня готовиться к экзаменам, не могли вернуть меня в доброе расположение духа, ибо в тот день я понял, что со мной произошло самое ужасное, что может произойти с человеком – я навсегда простился с детством.
К несчастью, это была не единственная печаль того лета. Несмотря на то, что экзамены я выдержал с отличием, в академию меня не приняли. В письме, подписанным ректором Чесальниковым, о ком Костин отец часто шутил, что он больше сведущ в фруктовых наливках, нежели в делах управления академией, только потверждалось, что в списке принятых меня нет. Бабушка многозначительно посмотрела на мать, и та нервно бросила:
– Ах, оставьте, маман, ваши намёки, скорее всего, это досадная ошибка.
И хотя бабушка так и не произнесла ни слова, на следующее утро мать поехала в Смоленск объясняться. Её не было два дня. Приехала она расстроенная, молчаливая, с вытянутым лицом и опухшими глазами, долго не могла снять перчатку с руки и оцарапала палец о письменный прибор, как только уселась после ужина за письмо-жалобу на ректора Чесальникова в Санкт-Петербург, в управление академий. Она долго хмурилась, пока писала, часто вскакивала с места, долго ходила взад-вперёд у стола, тёрла виски, бормотала что-то невнятное и с разгоревшимися от гнева щёками, снова бросалась писать. Закончив письмо, она запечатала его и подозвала меня к себе.
– Акиша, нам надо поговорить.
Я вздрогнул. Отчего-то мне почудилось, что она позвала не меня, а кого-то другого. Я даже оглянулся, не стоит ли кто за моей спиной. Когда я подошёл к столу, она взяла меня за плечи и повернула
– Как ты вырос! Да-да… время так летит… Аким, то, что я сейчас тебе расскажу, мне дастся нелегко. Дело в том, что.... – она замялась, подбирая слова. – Я очень виновата перед тобой.
Я молчал и напряжённо ждал, что она скажет. Я чувствовал, что в том, что случилось, в том, что я не был принят в академию, и что было причиной её несчастья, была и моя вина, но какая? Ведь экзамены я выдержал на отлично.
– Акиша, то есть… Аким… ах… как, право, всё запуталось, затянулось… мне давно надо было тебе сказать, но я не была уверена, что это будет вовремя… дело в том, что тебя зовут совсем не так, как… тебя зовут.
Я был поражён совпадением своего ощущения при упоминании другого имени, которым она обратилась ко мне.
– А как? – испугался я, предчувствуя неладное.
– Понимаешь, при рождении я тебе дала другое имя… В общем, ты не Аким. Тебя зовут Акияма. Тоёда Акияма, и… твой отец не русский. Он японец. Его зовут Тоёда Райдон.
Но я уже не слышал её голоса. У меня перехватило дыхание и зашлось в груди. В голове поплыли обрывки из подслушанных разговоров взрослых, насмешки дворовых мальчишек, упоминание имени офицера Тоёды Райдона ректором Дудкой при моём поступлении в гимназию шесть лет назад – всё это вихрем закружилось перед глазами и больно ударило меня по голове, к горлу подкатил горячий болезненный ком, от которого стало трудно дышать, как если бы мне сказали, что я неизлечимо болен. Из моих глаз брызнули слёзы.
– Ну что ты, что ты… – всполошилась мать, хватая меня за руки. – Тебе нечего стыдиться. Твой отец – замечательный человек. Более того, он лучший из тех, кого я когда-либо видела, за исключением разве что святителя Николая.
Она говорила и говорила, но я не слушал её. «Япошка, япошка! – жужжало у меня в ушах. – Чернорылка…» Мои чувства передались и ей, и у неё тоже на глазах проступили слёзы.
– Пойми, об этом не так легко говорить… но я думала, что я очень сильная, что мне всё нипочём, и чего бы я ни делала, всё будет встречено с должным восторгом и по справедливости, но мир, к сожалению, устроен так, что люди ещё не готовы… – она опять замялась, подыскивая слова. – Ко многим вещам.
Я стоял как вкопанный, она держала меня за руки, а по моему лицу текли противные жгучие слёзы.
– Полно. Полно… садись, – сказала мать, усаживая меня в своё кресло у стола. – Я попытаюсь тебе всё объяснить.
Я сел. Слёзы попадали мне в рот и даже затекали за ворот рубахи, но что-то сковало меня, и я не мог шевельнуть рукой, чтобы их утереть. «Якушка!» – корчил рожи Аркашка Хромов где-то за моей спиной. «Японская кукушка», – вредно вторил ему хор соседских мальчишек, стреляющих в меня из рогатки. «Чернорылка!» – ехидным эхом отдавалось у меня в ушах и голове.