Японская кукушка, или Семь богов счастья
Шрифт:
Мать стала ходить взад-вперёд возле стола как давеча, когда писала жалобу на ректора Чесальникова.
– Понимаешь, Аким… я очень сильный человек, – она гордо вскинула голову, тряхнув каштановыми косами, заколотыми в тяжёлый узел ниже затылка. – Я ничего не боюсь. Понимаешь, ничего! – словно в подтверждение своих слов она сжала руки в кулаки и тряхнула ими перед собой, словно хотела разбить невидимую стену. – И мне наплевать на то, что обо мне думают. Верно, что я упряма и всегда хотела жить так, как я хочу, но я никому не делала зла. Мы приходим в этот мир свободными людьми и должны жить по совести. По Божьей и по своей. Понимаешь?
Я кивнул, но совершенно не понимал, как сказанное ею относится к тому, что она передо мной в чём-то
На некоторых словах у маман перехватывало дыхание. Она уже не смотрела на меня, и мне показалось, что говорит она не со мной, а с собой и с кем-то ещё, кого в комнате сейчас не было. Видимо, она и сама это заметила и снова посмотрела на меня:
– Ты уже взрослый… ты должен меня понять. Дружба с твоим отцом… это очень сильное чувство. Оно разрушает преграды между людьми, хотя я знала, что нас не поймут. Но разве в этом дело?
Мысли её были бессвязны, они прыгали одна вперёд другой, я ничего не понимал и одновременно понимал всё. И от этого мне было очень больно, ведь ясно, что без своей на то воли я стал причиной несчастья сразу нескольких близких мне людей: матери, бабушки, отца, которого я никогда не знал, но уже горячо и преданно любил, и даже Кости, ведь мы не будем теперь учиться вместе, как мечтали, – но при этом я ничего не мог сделать. И ещё – я никак не мог понять, почему моё появление в их судьбе так драматично, ведь я обыкновенный человек, такой же, как и все, как бабушка, как Костя, как Лесовой, как длинноногий учитель естествознания Тарасов или Костина мама Аделаида Карповна. Но почему мне так гадко на душе и делается так больно при мысли, что со мной случилось что-то страшное, а я даже не заметил – что? И главное – что мог бы я сделать, чтобы им помочь? Им и себе…
Мать ещё долго о чём-то говорила, но я по-прежнему её не слушал. Голова у меня раскалывалась как пушечное ядро, от с трудом сдерживаемого плача я стал безудержно икать, и только когда у меня пошла кровь носом, и в комнату ворвалась бабушка с мокрым полотенцем, всё это время, видимо, подслушивающая наш разговор под полуоткрытой дверью, и оттащила меня к себе, кошмар этого разговора для меня закончился так же внезапно, как и начался. Бабушка мочила полотенце в тазу с холодной водой и попеременно прикладывала то один его конец, то другой к моему носу и вискам, потом поила меня чаем с липовым цветом и мятой и после, обхватив мою голову руками, как будто у меня был жар, долго качала на груди как маленького, держа мою голову носом кверху, приговаривая:
– Акимушка, голубчик, не плачь, всё будет хорошо, не плачь, вот увидишь, всё будет хорошо…
Но я только всхлипывал и не мог думать ни о чём, кроме звучащего где-то внутри меня глухим, как будто знакомым и всё же совершенно чужим для меня имени – А-ки-я-ма. Оно казалось мне громоздким, страшным, странным, несмотря на несомненное буквенное сходство с привычным Акимкой, и напоминало то сужающуюся книзу огромную воронку в толще воды, готовую меня проглотить, то отверстую как пасть дракона конусообразную яму, в которую падал я сам, даром что первая часть его «аки» звучала по-церковнославянски, кротко и благочестиво, потому как вторая его часть была неприветливо мрачна и заточенным колом «я», падающего через «м» в «а», она больно дырявила мне грудь. На ум лезло выражение «аки тать в нощи», что тоже звучало противно и страшно и как будто напоминало мне о липком, тайно содеянном зле, что отличало меня от всех других – честных и праведных, но вскоре веки мои слиплись и я провалился в тяжёлый сон, словно глухой ночью опустился на дно моего острова, безжалостно разрушенного временем.
10
Вскоре выяснилось, что у Уми цубаме оказался довольно взбалмошный нрав. Несмотря на то, что её исправно чистили, смазывали
Но нет, проверка показывала, что техническое состояние Уми цубаме было в порядке и наводчики вроде не шалили, чётко определяя параметры огневых ударов, но тем не менее удары часто получались смазанными, неловкими и неточными. Из каждой сотни снарядов, выпущенных с дистанции более трёх тысяч ярдов, лишь меньше половины поражали китайские корабли, а остальные бесполезно взрывались в море. Вкупе с медлительностью Каракатицы и слишком поспешным рвением Акулы нестройные выстрелы их команды и учащающаяся раз от раза мазня Морской ласточки по целям как замыкающей была последней каплей перед «штормом» – взбучкой комсостава.
Старший выстраивал комендоров в ряд, ходил взад-вперёд перед строем, молчал, пристально смотрел на них, пытаясь вызвать и без того скопившееся чувство вины, а потом грозно сверкал глазами и, не слишком подбирая слова, гневно выговаривал за нерадивую стрельбу, грозя посадить всех на губу. И сажал. Райдона – реже, чем других, но тоже бывало. Лёжа на твёрдой койке гауптвахты или драя орудийную палубу, он продолжал думать о том, как Уми несправедлива к нему. «Ну что ещё я для тебя не сделал? – в который раз спрашивал он. – Чего ты мажешь?» Ладно бы прицел сбивался от бортовой качки, так нет же, учебные обстрелы часто производились в такое время, когда на море был штиль, разве что неточность попадания можно было бы списать на разницу скоростей, но нет, в учебных стрельбах использовали ход до шести-семи узлов, и объекты обстрелов практически не двигались, а они мазали. С боевыми ударами было сложнее, они брали противника в вилку, шлёпали не по цели, а окружали противника по периметру предполагаемого хода, поэтому многие из них, естественно, уходили в недолёт, и всё же причина неудач, думал Райдон, крылась в чём-то другом.
После очередного провального боя и последующей взбучки он раздражённо хлопнул Уми по стволу и в сердцах спросил:
– Чего ты от меня хочешь? Чтоб я падал перед тобой на колени?!
Он обиженно отвернулся от неё и пошёл в каюту, не попрощавшись. Позже, на берегу, впервые напился как дурак, задремал прямо за столом и не заметил, как к нему прицепилась грязная старуха-побирушка, что всегда таскаются возле питейных заведений в надежде пропустить стаканчик за чужой счёт. Как тень от надломленного камыша она уселась рядом и стала потягивать рисовую водку из его чаши, скаля пеньки от кривых зубов и тряся всклокоченной головой. От переживаний у Райдона жутко разболелся живот, в висках застучало, и вместо того, чтобы рявкнуть на старуху и прогнать её от себя куда подальше, он, еле шевеля губами, тихо спросил:
– Чего тебе надо от меня?
Старуха была глуховата, потому что ей, видимо, послышалось «Чего ей надо от меня?», и она по-своему поняла смысл вопроса, думая, что парень страдает от любовных неурядиц.
Громко хохоча и нахально лакая слюнявым ртом водку из его стакана, она крикнула, хватая Райдона за руку:
– Ласки! Всем хочется ласки, матросик, а ты холоден как спрут со дна моря и скуп на слова как осенний дождь. Никакой девушке это не может понравиться.
Парни возле Райдона дружно загоготали, зная, что никакой девушки у него не было, и тут же самый бойкий заорал: