Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962
Шрифт:
– Безумные похвалы моим стихам, и яд, яд обо мне. Придумано, будто я отсутствую в лирике Гумилева, будто он меня никогда не любил! Но вся его лирика до определенного года, до душевного разрыва, вместе с «Пятистопными ямбами» («Ты, для кого искал я на Леванте») – вся полна мною. Дальше, правда, нету меня… Автор утверждает, что я была совершенно похожа на альтмановский портрет, но сама в этом никогда не признавалась. Такое может изобрести только баба. Альтмановский портрет на сходство и не претендует: явная стилизация, сравните с моими фотографиями того же времени… Я думаю, все это идет от Одоевцевой, которую Николай Степанович во что бы то ни стало хотел сделать поэтом, уговаривал не подражать мне, и она, бедняжка, писала про какое-то толченое стекло, не имея ни на грош поэтического дара.
А об Осипе! Шацкий его трактует как какого-то бульвардье, посетителя кафе – этого мученика! Пишет, что Мандельштам умер в 1945 году. Стыда нет у человека – перепутать такую дату! [202]
(«И темные ресницы Антиноя», вспомнила я сразу.)
Не успела я подумать о «Поэме», как Анна Андреевна подала мне лист бумаги и карандаш и продиктовала для моего экземпляра новую строфу – строфу о Шаляпине. И еще всякие мелкие замены. Кое-что объяснила [203] . А уж строка «И на гулких дугах мостов» – безусловно утрата. Я спросила: зачем это?
202
О. Мандельштам скончался в лагере 27 декабря 1938 г.
203
Шаляпинская строфа была продиктована так:
И опять тот голос знакомый,Словно эхо горного грома, —Ужас, смерть, прощенье, любовь…Ни на что на земле непохожийОн несется, как вестник Божий,Настигая нас вновь и вновь.Мелкие поправки, продиктованные 2 января 57 г., таковы: «Языком кривым и зеленым» – вместо «прямым» («Решка»); «Третий прожил лишь двадцать лет» – вместо «Третий умер в семнадцать лет» («Решка»); кроме того, к «Решке» поставлен эпиграф из Клюева: «…Жасминный куст, / Где Данте шел и воздух пуст». (Ахматова на свой лад переделала строки из стихотворения «Клеветникам искусства», избранные ею для эпиграфа. У Клюева так: «Ахматова – жасминный куст, / Оббжженный асфальтом серым, / Тропу утратила ль к пещерам, / Где Данте шел, и воздух густ…» – Николай Клюев. Стихотворения. Поэмы. Под редакцией К. Азадовского. М.: Худож. лит., 1991, с. 266.)
– «Мостов» рифмовалось с «крестов», – сказала Анна Андреевна, – «И на старом Волковом Поле / В чаще новых твоих крестов». Между тем, на Волковом кладбище никаких крестов во время блокады не ставили [204] .
В Ленинграде у нее побывал Орлов и взял всю «Поэму». То есть что значит взял? Хочет взять для какого-то Ленинградского альманаха122.
– И Алигер берет шесть стихотворений для выпуска третьего «Литературной Москвы» [205] .
204
Было:
Разлучение наше мнимо:Я с тобою неразлучима,Тень моя на стенах твоих,Отраженье мое в каналах,Звук шагов в Эрмитажных залахРазлучение наше мнимо:И на гулких сводах мостовИ на старом Волковом Поле,Где могу я плакать на волеВ чаще новых твоих крестов.Стало:
Я с тобою неразлучима,Тень моя на стенах твоих,Отраженье мое в каналах,Звук шагов в Эрмитажныхзалах,Где со мною мой друг бродил,И на старом Волковом Поле,Где могу я рыдать на волеНад безмолвьем братскихмогил.(Курсив мой. Замена строк, хоть, на мой взгляд, и огорчительна, но мотивирована, а вот по какой причине, еще до замены целой строки, Ахматова «дуги мостов» заменила «сводами» [1943] – я не понимаю.)
205
Ахматова передала в третий сборник альманаха – на выбор редакции – около десяти стихотворений. Среди них одно из «Реквиема», шесть из «Сожженной тетради», стихи Блоку. Кроме того, дала она еще и два отрывка из «Поэмы без героя» и две элегии, а также несколько
Я спросила, какие?
– Лучше я вам седьмое прочитаю, – ответила Анна Андреевна и прочитала:
Я стихам не матерью —Мачехой была [206] .Я спросила о стихах Заболоцкого в «Литературной Москве» и «Дне Поэзии». Анне Андреевне понравился «Чертополох» и очень не понравилось «Прощание с друзьями»123.
– Оскорблено таинство смерти. Разве можно в такой тональности говорить о погибших124.
206
Прочитала «Застольную» («Под узорной скатерью / Не видать стола…»), напечатанную посмертно – см. «Памяти А. А.», с. 21, а также сб. «Узнают…», с. 233; № 64.
Потом:
– Я только теперь узнала, за что меня терпеть не может Заболоцкий. Ему, видите ли, не нравятся мои стихи! Ну и что же? Можно не любить стихи поэта и любить его самого. Вот Николай Иванович Харджиев, один из моих друзей ближайших, а он не любит моих стихов. Нет, это великая пошлость: не любить человека, если не нравятся его стихи.
(Я утаила, что весьма часто бываю сама повинна в этой великой пошлости.)
Когда я собралась уходить, Анна Андреевна просила посидеть еще и на прощание рассказала две ослепительные новеллы.
– Ее навестила Вера, бывшая горничная Судейкиной. Старушка. Расспрашивала обо всех тогдашних гостях, кто уехал, кто где, кто жив – о мирискусниках – и всех вспомнила, никого не забыла.
– Только меня почему-то приняла за жену Алексея Толстого: «Вы всегда с ним вместе приходили»… Я ее нарочно спросила о Князеве. Она гусара сразу вспомнила, говорит: «Я его по черному ходу впускала…» У меня теперь такое чувство, будто я сама с черного хода побывала в своей Поэме…
2) К ней пришел Кузьмин-Караваев, старик, сосед по Слепневу.
– Мы провели целый вечер втроем: он, я, Левушка, пили вино, перебирали с ним всех слепневских. Когда он ушел, меня вдруг, часа через два, осенило: да ведь он из-за меня стрелялся!
Сидя на постели, большая, тучная, она закрыла лицо руками, и задорно, лукаво сверкнули глаза между пальцев.
Опустила руки.
– Подумайте, целый вечер провели вместе, и я только через два часа вспомнила… Ему было тогда 17 лет, это был красивый молодой человек, студент, подававший надежды125.
Она вспоминала что-то далекое, свое, молодое – и хотя речь шла о попытке самоубийства – что-то счастливое… Вспоминала молодость. А я опять подумала о «Поэме»: вот и еще одно самоубийство, правда, окончившееся по-другому, чем то.
Анна Андреевна показала мне целый ворох своих фотографий, переснимаемых кем-то для музея, и среди них одну страшную, с вытаращенными глазами: это на пропуске в Фонтанный Дом, в квартиру. Книжечка; внутри листок; написано:
Ахматова
Анна
Андреевна
жилец
– и тут же приклеена фотография [207] . Я вгляделась: не лицо Ахматовой, а, скорее, лицо ее страха. «Окаменелое страданье» – нет, тут окаменелый ужас. Ведь не только в том, Царскосельском доме «было очень страшно жить» [208] , но и в этом, Фонтанном, – я свидетель.
В передней, уже у самых дверей, Анна Андреевна, провожая меня, спросила:
– Что делать, если пишется свое, а приходится переводить чужое?
207
Ныне фотография этого пропуска опубликована не один раз. См., например, «Воспоминания», с. 252.
208
«В том доме было очень страшно жить» – первая строка третьей из «Северных элегий». (См. «Записки», т. 1, № 36.) Речь там идет о доме Гумилевых в Царском, приобретенном в 1911 году (Малая, 63).
Мне вспомнились слова Блока, цитируемые в чьих-то воспоминаниях (кажется, у Замятина):
«Отчего нам платят за то, чтобы мы не делали того, что должны делать?»126
9 января 51 На днях один вечер у Анны Андреевны. Я принесла ей прошлогодний августовский номер «Нового мира» со стихами Берггольц127, некоторые мне понравились. Минуя дежурно-патриотические, я прочитала ей вслух три: «Взял неласковую, угрюмую», «Я тайно и горько ревную» и «Ответ».