Здравствуй, племя младое, незнакомое!
Шрифт:
– Да, – успокаивался мальчик, – за «Спартак».
– Ну вот... ожидает, мол, там-то... и мама твоя сразу за тобой прибежит... Ну? Все? Ты мужик в конце концов или нет? Ну-ка, не реви! Какой же иначе из тебя боец!
– А мама сказала, что войны больше не будет.
– Не будет-то оно, конечно, не будет... мы всех надолго уконтрапупили... А кто ее знает? Ко всему надо быть готовым, когда тебе полмира завидует!
– Не пугайте ребенка, товарищ!
– Я и не пугаю. А ты кем быть-то хочешь, когда вырастешь, а, ребенок?
– Космонавтом.
– Как Гагарин, значит?
– Поколение
– Не говорите. Разлетятся все по космосу. Опять мужиков не будет!
– Ой, не каркайте. И так мало их еще.
– Ничего, нарожаем, – сказала девушка в расклешенных брюках.
– Ишь, модница. Мне бы раньше родители да за такое ремня бы понадавали.
– Сейчас все носят, – смутилась девушка.
– А по-моему, так хорошо. Эх, молодежь! – улыбнулся добродушный мужчина и посмотрел на Федосеева, как бы вводя его в круг этой молодежи. Федосеев сконфузился и отвернулся к дверям.
Поезд тронулся.
На стенах тоннеля мелькали квадраты света, освещающего сплетения кабелей и труб. Ветерок с легким запахом земли вылетал из приоткрытых форточек и нежно шевелил волосы людей. И вот уже на всех станциях чей-то встревоженный голос оглашал: «Потерялся мальчик в кепочке „Спартак“...». И какая-то заплаканная женщина изо всех сил неслась по эскалатору вверх. «Потерялся мальчик... в кепочке „Спартак“... Потерялся мальчик... потерялся мальчик...»
Федосеев без особого труда поступил в институт. Ему дали адрес его общежития и временную прописку. Федосеев взял у вахтера ключи, открыл дверь в свою комнату, запихнул сумку под одну из четырех кроватей и уснул, слыша сквозь сон какие-то голоса, смех и выкрики. Наутро он познакомился со своими соседями.
Лева Юхница спал на кровати слева возле окна и постоянно жаловался на сквозняки. Он был скрытен и суеверен, но Федосееву доверял больше всех. Ночами он иногда тихонько толкал его в бок и шептал:
– Эй... спишь, шо ли?
Если Федосеев не откликался, он толкал его с большей силой, настаивая на своем вопросе:
– Ну шо ты, спишь аль нет?
Федосеев недовольно поворачивался к нему:
– А как ты думаешь?!
– А... ну прости... да ты б хоть сказал, да, мол, сплю, а то я шо, разве бачу?
– Ну, да говори уж теперь, раз разбудил.
– Ага! – радовался Юхница, – у меня еще горилка из дома е, мы бы ее с тобой того...
Федосеев понимал, что отказаться нельзя. Юхница, светясь, глотал из бутылки, энергично мотал головой, выдыхал в рукав и протягивал Федосееву, наставляя:
– Ты б хоть поднялся, а то не в то горло пойдет.
– А может, все-таки не будем на ночь глядя? – сомневался Федосеев.
– Буты чи не буты? – ось то заковыка, – смешно переводил Юхница гамлетовский вопрос на украинский и сам же отвечал: – Буты, буты...
– А закуски какой нет? – робея, спрашивал Федосеев.
– Нема, – безапелляционно говорил Юхница, – лезть за нею, этих будить...
Федосеев взял бутылку, героически давясь самогоном, сглотнул, и ему показалось, что где-то внутри него вспыхнул пожар. Но он сдержал в себе рвущийся
Захмелев, Юхница спрашивал:
– А ты боишься четных чисел?
– Да нет, с чего бы? – отвечал Федосеев.
– Ты шо! – в ужасе шептал Юхница. – Это ж смертные числа. Вон Ваське Кабакову на абитуре билет четный попался, так он и завалился.
Федосееву нравился Юхница, нравилась его хозяйственность, с которою он мыл по субботам пол, и его украинская «г», с которой безуспешно боролись преподаватели.
Юхницу исключили в конце второго курса. Вроде за неуспеваемость, а может, и за что-то еще. Федосеев жалел об этом и единственный пошел его провожать. На вокзале они выпили горилки, обнялись, и Юхница всплакнул. А потом запрыгнул в вагон, и его машущая рука еще долго высовывалась из открытого окна.
Второго своего соседа, Азамата Гафуджарова, Федосеев видел только ночами, Азамат плохо говорил по-русски, подрабатывал грузчиком, имел некрасивую, на взгляд Федосеева, восточную девушку из какого-то ПТУ и возвращался только поздно вечером, даже иногда после закрытия, поэтому проникал в общежитие посредством пожарной лестницы.
– Азамат, а на что тебе русская литература? – спрашивали его однокурсники.
– А это... домой приеду... детишек буду учить... русские книжки читать... у нас в деревне плохо умеют.
С третьим, Давидом Аванесяном, у Федосеева дружеские отношения не сложились. Давид был красив, умел обаятельно улыбаться и сверкать огромными черными глазами. При том обладал веселым и буйным нравом и пользовался бешеным успехом у женщин. Он часто к месту и не к месту любил вспоминать, что происходит из древнейшего армянского рода, но теперь, конечно же, сильно обрусел. Юхница, не имевший происхождения как такового вообще, страшно бесился:
– Ишь, роды у них!
Казалось, Давид постоянно пребывал в состоянии счастья. Утром он вставал раньше всех, распахивал шторы и раскатисто запевал:
– Утро краси-ит нежным све-етом стены дре-евнего Кремля-я...
Потом он натягивал трико, шел умываться, а вернувшись, продолжал громко петь, громыхать тарелками, отчего все просыпались и недовольно роптали. Давид стоял посередине комнаты, увлеченно пожирал вчерашние макароны, а вода стекала по его лицу, шее и пряталась в черных волосах, которые обильно произрастали на груди.
Юхница почему-то ревновал к нему Федосеева и каждый раз злобно шептал:
– Ишь, распелся!
Так и жили. Весна и лето пролетали в один день. Осень растягивалась очередным привыканием к учебе. А зима была самой тяжелой и наступала неожиданно. Вдруг ложилась на землю коркой жесткого льда. Магазины блестели цветными огоньками гирлянд, загодя готовясь к Новому году. На деревьях уже ничего не росло, кроме алых гроздьев рябины. Но снега было мало. Зато был мороз и порывистый ветер, и какое-то еще там атмосферное давление, которого не понимал никто, кроме синоптиков. Дорожки неприятно скрипели песком. На некоторых окнах появлялись пакеты и сетки с домашним мясом, которое вывешивали «деревенские» студенты, чтобы уберечь от порчи.