Жаждущая земля. Три дня в августе
Шрифт:
— Стяпонас… — проговорил.
— Корова сорвалась. Зову не дозовусь.
Марчюс долго глазел на жену, не понимая, о чем это она, потом понял наконец, что его обругали, встал и поплелся в кусты искать корову.
Нет, он не остановился на садовой тропе, не посмотрел на росистые ульи.
Ссутулясь, пролезает под ветвями яблони. И правда… Человек ты мой! Еще вчера летали как миленькие, весь сад так и звенел, словно пульки вжикали через озеро (он плавал за травой на тот берег и видел). Лежат у летка мертвые: одни вытянулись, раскинув крылышки, — пытались взлететь, да не смогли; другие скорчились словно от боли, держатся
Подходит к накрытой еловой лапой колоде. Ветхий улей, но дружная семья в нем жила — большая и работящая. И тут… На летках словно запекшиеся капли крови. Даже когда немцы отступали, а над головой завывали снаряды, Крейвенас не бросил старый улей — похватав на скорую руку что придется, сложил пожитки на телегу, потом остановил лошадей на проселке около сада и сказал своему первенцу Миндаугасу — пошли!.. Был поздний вечер тогда. Крейвенас нарвал травы, заткнул ею летки и, вместе с сыном обхватив живую жужжащую колоду, поставил на телегу. Жена вскипела, обозвала полоумком, пыталась вывалить наземь «эту гнилушку», но Крейвенас отмотал вожжи с колышка и хлестнул лошадей. На опушке леса, куда съехалась вся деревня, чтобы переждать грозу, отнес улей подальше, под ветвистую сосну, сел рядом с ним в изнеможении и посмотрел на беспокойное, пылающее небо. Соседи пожимали плечами, словно поверив воплям его жены: «Господи, тронулся муженек, вконец спятил! Столько добра бросил, а эту гнилушку приволок…»
— Человек ты мой… — вздыхает Крейвенас тяжело. — Никак мор напал…
— Огурцы полил?
Жена стоит за забором, у вишенника, нагнув зеленую ветку.
— Чего тут присох?.. Отец!
— М-м… — мямлит он, давясь терпкой слюной, и упавшим голосом отвечает: — Слышу.
— Полил?
— Полил.
— Чего ж стоишь?
— Стою-то?..
Крейвенас не знает ни что говорить, ни что думать. Он все еще не верит своим глазам… Такая тишь в саду… только в голове стоит звон, но это не пчелы, это отголосок живого звука, прилетевший из вчерашнего дня, из череды звонких лет, из стародавних времен.
— Отец!
— Чего?
— Тьфу!
— Иди сюда, покажу.
— Совсем уж в детство… Ишь, стану я голову совать!..
Боится она пчел ужасно. Проходя мимо ульев, непременно натянет на глаза платок. Паданцы из-под яблонь собирает непременно вечером или в дождь. Кровь у нее дурная, что ли, — ужалит пчела, и вся опухнет, хворает долго. А сейчас… сейчас-то чего ей бояться, когда почернела от пчел трава и кругом могильная тишь.
— Иди, раз говорят…
Голос доносится словно из-под земли, и женщине очень уж хочется увидеть, что же он там нашел. Раздвинув вишневые ветки, она налегает грудью на штакетник.
— Пчел нету, — говорит Крейвенас и вздрагивает от этих слов, словно их кто-то другой произнес. Нет, это он сам говорит, он, старый пасечник, сообщает: — Пчелы неживые!
Наклонившись, свесив длинные и такие ненужные сейчас руки, он смотрит на жену, будто в ожидании чуда. Ну, пусть хоть раз в его жизни свершится чудо, пусть свершит его эта женщина, с которой он прожил сорок пять лет и которая по сей день верует в бога и его всемогущество. Почему
— Самое лето, все зеленеет, цветет… и нету… неживые.
Женщина недоверчиво смотрит на него из-под платка; даже мертвых пчел боится.
— Почему? Почему, человек ты мой? Может, кто отраву задал?
— Вот, вот! — горько усмехается Крейвенас. — Отраву задал! Как корове или свинье… Баба скажет, так хоть уши затыкай. Отраву задал!
— Тогда с чего, раз уж такой умник? С чего?…
Если б он знал!
— Так и будешь торчать? Раз неживые, то неживые, — утешает жена; как еще не добавит: хоть бояться перестану… — Проку-то, можно сказать, всего ничего. Меду на кончик языка… А сколько сахару на них ухлопывал!..
Крейвенас поворачивается и торопливо удаляется по тропе.
— Ведра возьми! Ведра!
Исчезает за белыми стволами, за зелеными, облипшими яблоками ветвями, убегает от сердитого голоса жены. Куцее у нее понятие! От пчелы ей прок нужен, как от скотины или птицы. А если этого проку мало, то и маяться ни к чему. А вот мне пчелы приносили радость. Святой день, когда разжигаешь дымарь и ступаешь к улью. Так только ксендз к алтарю идет. Ах, человек…
За избой раскидистый клен отбрасывает густую тень, и Крейвенас, задохнувшись, останавливается под ним. У кухонной двери Шаруне рассыпает моченое пшено.
— Цып, цып, цып! — звонко, на весь двор подзывает она цыплят.
Цыплята совсем крохотные — наседка на днях вывела, и Шаруне защищает их от инкубаторских, уже оперившихся, которые клюют малышей.
— Цыпаньки, цыпаньки… Кыш, нахалюги!
Увидев отца, подбегает к нему и негромко говорит:
— Полина плачет.
Крейвенас отмахивается — уходи, мол, у меня свои заботы. Потом спохватывается:
— Сами разберутся, не маленькие.
— Полина никуда не хочет.
— Стяпонас… Сколько раз я Стяпонасу говорил, толку-то?
— Да разве один Стяпонас?..
Голубые глаза Шаруне — словно две спелые сливы в утренней росе. Почему она недоговаривает? Почему не бросит в лицо: «Разве один Стяпонас виноват?» А кто виноват? Кто еще виноват в том, что Полина плачет, что Стяпонас стоит здесь одной ногой?
— Пчелы, — бормочет Крейвенас и убегает от дочки, от ее прямого и жесткого вопроса (нет, он идет налаживать дымарь, может ли быть дело важнее…) и чувствует спиной обжигающий взгляд Шаруне. Подкашиваются ноги, просто сил нет их тащить. Спрятавшись за амбаром, опирается рукой на теплое бревно в стене.
В горловине озера качается лодка: жарятся, развалившись, дачники. В чем мать родила: тела багровые, будто вылеплены из глины. Когда вчера Крейвенас греб на тот берег, в лесу, под дубом, увидел две палатки. На свежевырубленных кольях сушилось разноцветное белье, и он подумал — разорят отдыхающие лес. Но мысль убежала в сторону — рядом с озером, у Козьей балки, на колхозном капустном поле, пыхтел трактор, колыхалось на ветру белесое облачко…
А вдруг это… — пронзает Крейвенаса мысль с такой силой, что даже треск раздается в голове. Ведь и вчера подумал было: что, если с пыльцой пчелы занесут в ульи яд? Там желтеет сурепка, по краю луга алеет кашка. Отогнал страшную мысль, отбросил, но сейчас, когда пчел не стало, когда замерли вековые колоды… Человек ты мой, может ли быть такое, говорю, чтоб ты изобрел порошок для истребления червей, а отравил им пчел?