Жаждущая земля. Три дня в августе
Шрифт:
— И ты, Стяпонас, туда же, — цедит сквозь зубы. — Тоже ведь отсиживался в тепле, пока мы боролись, верно?
— Я тогда ребенок был.
— Когда колхозы создавали — ребенок? Хорош ребеночек, если в армию призвали. Вот что я тебе сейчас скажу: когда ты повестку получил, я два дня и две ночи караулил, куда ты подашься. Если бы в лес, на месте бы ухлопал, можно сказать. Твое счастье, что в военкомат поехал, я ведь сомневался…
Стяпонас смотрит на Сенавайтиса, словно увидев его впервые. Потом говорит:
— Ну и гад же ты…
В голосе ни злости, ни удивления.
— Твой братец Миндаугас
— А ты видел его с автоматом?
— Если бы встретил — крышка!
— Да его самого бандиты…
— Убей — не верю!
— Ты никому не веришь! — кричит Стяпонас. — Отца и мать родную бы не пожалел.
— Пойди они против Советов — это уж как пить дать… Не умел я тепленьким быть.
— А если невиновного?
— Кто же этот твой невиновный? Невиновные вместе с нами шли.
Сенавайтис крепок по-прежнему, ему все ясно, и Стяпонас швыряет в него последнюю стрелу:
— Скажешь, и старик Жёба для тебя был враг?
Юргис Сенавайтис застывает, сжимая кулаки:
— Да, враг! — Исподлобья он смотрит на озеро. — Враг, можно сказать…
Стяпонас зло смеется:
— Скажешь, не по вашей милости старик Жёба…
— По своей! — Сенавайтис еще больше ссутулился, кажется, он уже не кулаки сжал, а всего себя. — После того, как он своего брата убил.
— Случайность это.
— Нет, Стяпонас. Ты не знаешь. Они с братом рыли колодец, на смену. Один спустится на дно, а другой наверху думает: если не вылезет брат, хозяйство не придется делить. Я-то знаю, можно сказать, что и один и другой так думали. Выиграл тот, кто первый уронил ведро с камнями. Юозапас выиграл… Мол, цепь порвалась. Какая там цепь! Он потом уже звено разомкнул… Вот с тех пор он и не человек.
— Никто не видел.
— Знаю таких! Не говори мне про него, слышать не хочу…
Стяпонас хохочет. Но замолкает. Не все еще высказал, ох не все. Оба молчат. Долго молчат… Наконец в лучах солнца блестит пустая уже бутылка. Пригубив стаканчик, Сенавайтис сует его Стяпонасу:
— На! Никуда я отсюда не побегу. Тут мое… все мое… Держи!
— Сам пей.
— Не хочешь — как хочешь.
Стяпонас прижимается лбом к сухой, теплой траве. Голос Сенавайтиса удаляется, уплывает куда-то — изменившийся, чужой.
— Я посплю, а ты как хочешь, — негромко говорит Стяпонас.
По жилам струится прохлада родной земли, к которой он снова приник спустя столько лет. Но холодна она, не греет его отцовская земля — вроде угасшего, развеянного ветрами костра. И, словно легкий пепел на лету, меняются картины: ребенок пасет коров на жнивье… отец гонит из дому… Полина сердится, что ему не сидится на месте… друзья говорят: везде тот же пирог, на поту замешенный… И голос старого рабочего: «Ты дерево посадил?..» Ты посадил дерево?..
В глазах рябит от мельканья колосьев. На коротенький миг поднимешь голову, охватишь взглядом белесое ржаное поле и снова гляди, гляди на бегущие волны. Под тобой мерно хлопает мотовило, и круг, по которому плывешь, все меньше, все круче поворот. Впереди пылит комбайн, а за спиной… Вначале ты оказался посредине… Первым выехал старик Варгала, за ним — ты, за тобой — Нашлюнас… И не везет же Нашлюнасу! Раза три проехался по кругу —
Дайнюс дергает рычаг, и на жнивье растягивается продолговатый валок соломы.
Все бегут и бегут колосья, мелькающее мотовило запихивает их в ненасытную глотку машины. Заполняется бункер, и Дайнюс чувствует, как отяжелел комбайн под грузом зерна. Но полем уже мчится грузовик, эта скорая помощь, и останавливается за поворотом.
— На черта похож! — смеется шофер, подставляя кузов грузовика.
— На себя посмотри, — Дайнюс проводит ладонью по лицу. Велика важность — пыль да пот.
— Жаль, зеркальца не прихватил, дал бы поглядеться! — закатывается смехом шофер.
Нашел над чем зубы скалить. Он-то всегда с зеркальцем да расческой. Одно слово — девица. Но шофер как внезапно разразился смехом, так внезапно и замолк.
— В Лепалотасе вчера ливень прошел, — говорит он. — С градом. Со сливу величиной градины. Говорят, хлеба побило, огурцы посекло.
Гудит транспортер, серой струей течет зерно. Дайнюс то и дело поглядывает на комбайн Нашлюнаса, на замурзанных злых мужиков, слышит, как они стараются побольнее поддеть друг друга да шипят, словно кошки у одной миски.
— Разнесу в пух и прах! — кричит чумазый Нашлюнас, скачет вокруг комбайна, словно петух, размахивая черными от смазки руками.
— Вперед, Дайнюс!
Шуршит колкая стерня под шинами грузовика.
Дайнюс спрыгивает наземь, подходит к мужикам. Пристально всматривается в обнаженные ребра двигателя.
— Дай-ка я погляжу, Пятрас, — говорит он Нашлюнасу.
— Только ты ко мне не лезь! О, змея подколодная, жаба зеленая!.. — стонет Нашлюнас, не поднимая головы.
— Я серьезно, Пятрас.
— А ты жми, жми, прямым ходом на Доску почета.
— Чего ты бесишься?
— Пятрас, перестань, — вставляет механик. — У Дайнюса руки.
— Пускай сунет их себе…
— Да ну тебя! — бросает Дайнюс и шагает к своему комбайну — не станет же он напрашиваться. Потом, неизвестно, найдешь ли причину, может, только время потеряешь да сваляешь дурака. Хоть и нашел бы, в чем загвоздка, наверно. Нет в колхозе машины, двигатель которой он не знал бы назубок. Разбирает в два счета, как стенные часы в детстве. Кроме шуток, куда комбайну до военного корабля! А ведь во флоте Дайнюс служил судомехаником и домой вернулся с двумя медалями. Может, они успели об этом забыть? Да нет, наверно, просто ее знают. Есть ведь народ: заработает значок ГТО и вышагивает павлином — герой… Дайнюс не из таких, его «значки» покоятся в ящике шкафа, вместе с письмами и старыми фотокарточками. Изредка достанет свои реликвии, вспомнит Одессу, приятелей, помечтает и снова спрячет в шкаф. Редко он это делает, флотские дни слишком дороги ему, не хочет он затрепать их память.