Женщина из шелкового мира
Шрифт:
Что ж, жизнь меняется. Люди меняются. И она изменилась тоже. И все это — яблоки, розы, пустую будку — видит как-то совсем иначе, чем прежде. Словно бы и не видит, а только знает, отмечает у себя в голове: вот яблони… розы… Шарик умер…
Автобус по Бегичеву по-прежнему не ходил. Мадина уже отвыкла от таких долгих прогулок. В Москве — метро, такси, дела требуют быстрого передвижения, и тратить время на пешие прогулки некогда. Не зря же Ольга увлеклась гольфом — хоть пешком погуляю, говорила она.
А когда свободное время, не требующее быстрых перемещений, у Мадины все же выдавалось, она предпочитала
С непривычки она даже устала слегка, пока прошла через весь поселок, из своего Завеличья до центра. И в парк Победы — не в парк, конечно, а просто в тихий сквер — зашла, чтобы посидеть на лавочке под соснами. Но вместо того чтобы усесться на ближайшую ко входу лавочку, зачем-то пошла по аллее к памятнику.
День был солнечный, по-осеннему яркий, но вчера, наверное, шел дождь: пятипалые листья кленов и сосновые иголки прилипли к гранитной плите, на которой был выбит длинный список фамилий.
Мадина остановилась перед этой плитой.
Ванино-Моторино, Дубровка, Глазки, Медведица, Хлебники. И Иструбенка еще, Татево, Тархово… Зачем вдруг возник в ее сознании этот знакомый список деревень, где стояли точно такие же памятники солдатам, погибшим в тяжелом, безнадежном, безысходном сражении на Ржевском выступе? Зачем встал он у нее перед глазами, этот длинный ряд?..
Этого она не понимала. Но того, что вдруг произошло в ее душе, когда перед глазами, и не перед глазами даже, а перед тем, что так книжно и так точно называют мысленным взором, прошли эти названия, эти фамилии, — не понять этого было невозможно.
Эти имена, совершенно от нее отдельные, вдруг коснулись ее сердца простым и очень сильным движением. Как будто кто-то провел по ее сердцу рукою.
И вслед за этим беспощадным в своей силе прикосновением прояснилась, промылась прямая дорожка, по которой Мадина словно бы сама прошла вдоль своего сердца в самую глубину своей памяти — не умственной памяти, но сердечной.
И все, что происходило тогда, ясным зимним днем, встало перед нею тоже ясно, отчетливо — единственно оно перед нею встало!
Как он сказал тогда: «Страшно здесь было умирать». И еще сказал о тоске, которая ложится на сердце от сплошного поражения… И как на лицо его вдруг легла суровая тень — знания, правды?.. И еще он сказал: «Не обязательно же знаешь только то, что сам рукой потрогал», и это тоже было правдой, единственной правдой… А потом он улыбнулся, тряхнул головой, и снег, лежавший в тот день на ветках сосен, отразился в его глазах коротким промельком, и суровость из его облика исчезла, и Мадине вдруг показалось тогда, что ему не страшно ничего. И что о том, чего нельзя потрогать рукою, он знает все, откуда — непонятно, но знает.
Все это вспомнилось ей так мгновенно, так отчетливо, что это и не воспоминание уже было, а… Вся ее жизнь это была! И никакой другой жизни у нее не было и быть не могло, и не нужна ей была никакая другая жизнь.
Но какой же болью отдалось в ее сердце, во всем ее существе это воспоминание! Вот именно во всем существе, просто физически отдалось — как будто электрический ток прошел по костям. От этого сильного, по
Это произошло так неожиданно и оказалось так сильно, что Мадина едва сдержала вскрик. К счастью, оно, это неожиданное ее ощущение, не длилось долго — оно просто не могло долго длиться в такой своей силе.
Мадина вздрогнула и растерянно огляделась, с трудом переводя дыхание. Что это было с нею сейчас, из-за чего это было? Она не понимала. Она не хотела об этом думать!
Быстро повернувшись, оскользнувшись на кленовых листьях — снова обыкновенных, снова потускневших у нее в глазах, — она торопливо пошла к выходу из парка.
Глава 11
Перформанс назывался «Освобождение сущностей». Мадина только вздохнула, услышав это название впервые. Но что поделаешь, хозяин — барин. В данном случае барином был Тим Котлов, изготовивший объекты для перформанса, и оспаривать его взгляд на собственное творчество не представлялось возможным.
Да Мадине и не очень хотелось это делать. Сущности так сущности. Как хочет, так пусть и называет свои создания.
После возвращения из Бегичева она с трудом пришла в себя; ей едва хватило для этого времени, остававшегося до выставки. И все равно — стоя на берегу Истринского водохранилища и глядя на бегущие по воде пенные барашки, она чувствовала себя такой разбитой, будто накануне разгружала вагоны.
— Ты, Мадо, гений организации, — сказала Ольга.
Она стояла рядом с Мадиной и, зябко кутаясь в шиншилловый палантин, тоже смотрела на легкие волны.
— Что я уж такого сделала гениального? — улыбнулась Мадина. — Ты преувеличиваешь, Оль.
— Ничего я не преувеличиваю. У тебя есть чутье и есть способность поймать удачу. Как ты день ветреный угадала, а? Весь же сентябрь сплошная тишь да гладь была. А теперь — смотри. — Она кивнула на водную зыбь. — То-то.
Сущности, предназначенные для освобождения, Тим Котлов привез сюда еще два дня назад. Сейчас, следовало надеяться, они были уже собраны. Но убедиться в этом наверняка было невозможно: Тим никого не пускал в брезентовый ангар, в котором производил сборку; это было его условие.
Народу на берегу собралось немало. Некоторые добрались своим транспортом, но большинство воспользовались заказанным Мадиной автобусом, чтобы без помех выпить потом за здоровье освобожденных сущностей. В ожидании этого события все нетерпеливо топтались теперь на ветру, на широком и ровном поле, которое простиралось от дальнего леса до самой воды.
Ожидание затягивалось.
— Глотнешь, Мадо? — предложил немолодой скульптор, протягивая Мадине серебряную фляжку.
Он являл собою типичный образчик художника, подвизающегося в Ольгиной галерее: бородатый, лохматый, в широкополой шляпе и в тельняшке, виднеющейся из-под засаленного тулупа. Из его фляжки, которую Мадина от холода даже поднесла было ко рту, пахнуло на нее чем-то таким невыносимым, что она закашлялась и, не отпив, поспешно вернула фляжку владельцу.