Жить не дано дважды
Шрифт:
Плохое еще не случилось, но могло случиться каждую минуту. Вздумай кто из солдат прогуляться на чердак, Вере и Степану не миновать беды. Да и я не могла представить, чтобы мой «Северок» угодил к врагу. За это время привязалась к нему, как к живому.
Степана мы встретили недалеко от дома. Спокойный и дружелюбный, он ничем не выдавал своего беспокойства. Да и Вера держалась молодцом. Милое лицо было строгим, но не испуганным.
— Марина, — сказал Степан. — Немцы дважды лазили на чердак. Боюсь, понадобится им кукуруза…
— Надо вынести немедленно рацию, Степан!
Степан
— Я уже придумал. Скажу, племянница пришла, просит кукурузу… Хорошо?
— Очень!.. Только прошу вас, Степан, будьте осторожны.
Степан взял большое ведро и неторопливо, по-хозяйски прошел двор. Часовому на крыльце показал на чердак, показал, как сыплется кукуруза в ведро, показал на сарай, откуда выглядывали мы с Верой. Солдат махнул рукой — лезь!
Все также неторопливо Степан прошел к чердачной лестнице и стал подниматься, громыхая ведром.
Не больше пяти минут находился Степан на чердаке, но нам с Верой показалось — вечность. Мы, затаив дыхание, ждали, когда покажутся его тяжелые сапоги. Мне померещилась засада. Нашли рацию и засели в ожидании, кто придет за ней. Вера потом признавалась, что тоже думала о засаде. Наконец на лестнице показались Степановы сапоги.
Степан так же по-хозяйски прошел двор. Вошел в сарай, поставил на пол ведро и вытер пот со лба.
«Северок» я пристроила на груди под пальто, батарейки сложила в ведро, засыпав сверху кукурузой.
— Провожу вас, Марина, — сказал Степан.
Я отказалась — одной мне проще дойти.
— Приходите завтра, Степан, скажу, что передаст Центр. Может, кончим работу: вблизи фронта мы не работаем.
Километр пути показался длиною в жизнь. Вот прошли два немецких солдата, увлеченных спором, но один проводил меня взглядом. Вот румынский унтер поиграл глазами навстречу. Незнакомая женщина с ребенком почему-то оглянулась. А помимо всего — просто тяжело было нести.
Во двор Лизиного дома я почти вбежала. Счастье, что у нас нет никаких постояльцев, и Лизин двор почти пуст. Поднялась прямо на чердак — пыльный, запущенный. В маленькое оконце едва пробивался свет. Но и его было достаточно, чтобы разглядеть среди хлама и мусора старую плетеную корзину. Делом одной минуты оказалось сунуть туда «Северок» и батарейки, закидать тряпьем.
Лиза, против обыкновения, была дома с младшим сыном. Она не разогнулась, натягивая ребенку на ноги чулочки, только спросила:
— Это ты на чердак лазила?
Я не ответила. Как ей сказать, что рация на чердаке и что о ней не должен знать Василий? Сказать надо.
— Ну вот, Лиза, наши близко. Скоро мужа встречать будешь.
Лиза села рядом с ребенком, опустила на колени тяжелые рабочие руки. Помолчала.
— Нет его в живых, Марина, чувствует мое сердце…
Я обняла Лизу, мне на руку упала теплая Лизина слеза.
— Лиза, ты меня очень выручила вначале — выручи напоследок.
У Лизы испуганно округлились глаза.
— Рация на чердаке…
Глаза Лизы стали почти черными. Она вдруг зашептала горячо:
— Марина, голубушка… Только ненадолго, ладно? Прошу тебя!.. Дети у меня, Марина…
Ночью связалась с Центром и получила приказ — закончить работу, ждать прихода наших. Оставалось надежно спрятать
Где? Закопать в лесу.
Утром я прихватила корзину с рацией и батарейками, уместилась еще и лопатка, вышла из ворот, но не успела сделать и трех шагов, как село заполнил знакомый шум. Тарахтели повозки, грохотали грузовики, бряцало оружие, выкрики и кудахтанье последних кур — в село входили немцы.
Я кинулась в дом. Едва захлопнула дверь, как во дворе надрывно залаяла собака, потом протяжно взвизгнула и замолкла навсегда.
Лиза слова не могла вымолвить. Руки ее мертво обхватили ребенка. А я металась с корзиной по комнате — куда ее? Вот уже по ступенькам шаги, вот уже кто-то взялся за ручку двери — я сунула корзинку под кровать.
Еще шевелился кружевной подзор, когда вошел немецкий солдат. Не помню, какой он, молодой или старый, худой или толстый. Запомнилась мне деликатная улыбочка самому себе. На нас с Лизой он не обращал внимания. И вообще чувствовал себя, как дома. Он открыл дверцы буфета, сначала нижние, потом верхние, пошарил по полкам. Ничего не нашел. Повел глазами по комнате — тоже ничего стоящего не обнаружил.
И вдруг шагнул к Лизе. У Лизы лицо стало совсем зеленым, а глаза умерли от страха. Она, кажется, перестала дышать, когда немец стал на колени у ее ног и спокойно, мягко, по-родительски стянул с детских ножек шерстяные чулки. Ребенок заплакал, и это был единственный звук за все время, что в дом вошел немец.
Немец улыбался. Ребенок плакал, а он улыбался, засовывая в карман шерстяные детские чулочки. Что я знала до сих пор о ненависти? Ничего, пока не столкнулась лицом к лицу с врагом.
Над кроватью висели две простые полки, завешенные цветастой занавеской. Немец взобрался сапожищами на кровать, аккуратно раздернул шторки и обстоятельно проверил все уголки — ничего. Тогда он слез с постели, пригнулся, чтобы заглянуть под кровать.
Лиза вскинула ребенка на руки и опрометью кинулась за дверь.
— Герр офицер!
Немец не без любопытства посмотрел на меня. Ах, как бы мне сейчас пригодилось Нинино умение — лукавить и ненавидеть. Я могла только ненавидеть. Слепыми от ненависти глазами смотрела сквозь немца и ничего не могла придумать. Потом, будто спала пелена с глаз, я увидела печь, подтопок с кучей тряпья. Есть! Выхватила из подтопка трехлитровый бидон с медом — единственное Лизино богатство.
Немец открыл крышку, ткнул пальцем в янтарную гущу, облизнул палец и деликатно улыбнулся.
— Данке шейн, фройлин!
Он взял бидон и, аккуратно притворив за собой дверь, вышел.
Я опустилась на скамью и горько заплакала. От ненависти. От бессилия.
Теперь уже шум движущихся войск не прекращался ни на минуту. День и ночь, ночь и день двигались по шоссе отступающие немецкие части, измотанные русской зимой, весенними боями, беспутицей. Неожиданно разыгралась метель, дороги развезло, машины прочно застревали в грязи, и солдаты шли пешком, измокшие, грязные, промерзшие, обмотанные ворованным тряпьем.