Жить не дано дважды
Шрифт:
Но чувство счастья взяло верх: все-таки Сережа нашелся. Он искал меня, значит, помнит, любит. Значит, ничего не изменилось.
Что-то он написал в своем письме?
Уже в темноте подъехали мы к небольшому домику в два окошка, затянутых маскировочными шторами.
Подполковник крепко застучал в стекло, крикнул:
— А ну, подружки-дружки, встречайте найденыша!
Таня перелетела через ступеньки крыльца, задушила меня в объятиях. Обняла и замерла.
— Давай… поцелуемся…
Голос меня не слушался. Расцеловались. Расплакались. Рассмеялись. Вошли в освещенную комнату, снова обнялись.
— Вот мы и опять… вместе… — наконец заговорила я. — Где Максим?
Таня опомнилась, захлопотала.
— Помыться тебе надо!.. Вещи твои здесь… Скоро они вернутся… Вот мыло и полотенце…
Таня прижалась ко мне смуглым влажным от слез лицом.
— Олечка…
3.
Вот
В конце концов, замираю над Сережкиным письмом. Оправдываюсь тем, что мама — дома, а Сережка — на войне.
«Здравствуй, моя Вредненькая! Надеюсь, ты осталась — вредной, ты ведь захочешь назло фашистам вернуться с задания? Я очень верю в это, иначе не знаю, как бы смог жить дальше, узнав, где ты, родная моя, шальная девчонка. Трудно мне сейчас…
Представляешь — еду в часть из госпиталя (немного пообожгло, тушил склад с боеприпасами, дома не знают, и ты не пиши им), еду я, значит, всякими попутными средствами, вплоть до собственных нижних конечностей. Где-то, где, теперь и не вспомню, присоединяется ко мне военврач — не молодой и не старый дядя. Симпатичный на вид.
Ну, вдвоем всегда лучше, чем одному… Едем мы с ним, идем, голосуем на дорогах, постепенно разговариваемся: кто откуда и кто куда. Понравились друг другу — знаешь, как на фронте бывает? — и давай один перед другим открываться. Он свое, я свое. «Есть, — говорю, — у меня девчонка, ростом с ноготок. Маленькая, — говорю, — а страшно вредная. Ждать обещала. Но дождется ли? Совсем ребенком была, когда расставались. Такая одна не останется. С виду, может, и не очень приметная, а брызжет из нее свет — праздничным фейерверком».
Доктор спрашивает: «А что, у вашей девушки слово не твердое?»
Я так рассердился: «Как это, не твердое?! Да она, — говорю, — такая вредная характером, что назло всем дождется!»
Доктор спрашивает: «Так чего вы сами себя изводите?»
«Тоскую очень. В госпитале почти месяц лежал с завязанными глазами — не знал, буду видеть или нет, — так до галлюцинации доходил: видел ее наяву, смех слушал. Даже разговаривал. Больше года не переписываемся, так сложились дела: то не мог писать из части, то не хотел писать из госпиталя. Только перед выпиской отправил несколько строк. Может, и нет ее дома. Не сможет она сидеть дома в такое время».
Тут доктор ударился в лирико-философские рассуждения: о величии вашего, женского, пола. О духовной силе, спрятанной в хрупкую оболочку. Рассказал, какие у них в части смелые и милые девчата, как он восхищается ими и жалеет их. Трудно девушкам, а держатся.
«Вот, — говорит, — одна перед самым моим отъездом вернулась из тыла с простреленной ногой. К счастью, легко отделалась. Такая крохотуля, как ваша, с ноготок. Косточки воробьиные. И все приставала: «Милый доктор, мне лежать некогда — на задание идти. Вы меня получше лечите». Глаза огромные, серые, — такие чистые, вся душа в них светится. Я ей говорю: «Сержант Казакова…»
Понимаешь, Вредненькая, в этот раз я так и не узнал, что сказал тебе доктор. Я чуть душу из него не вытряс. Ухватился за борта шинели, трясу и приговариваю: «Казакова?.. Вы сказали — Казакова? Серые глаза? Душа в них светится?»
А доктор спокойненько говорит: «Если вы из меня, Сережа, сделаете кровавый бифштекс, так никогда не узнаете — та ли Казакова! Казаковых на белом свете… Ольга, что ли?»
«Ольга! — кричу. — Михайловна! Казакова!»
Прочел бы, Оленька, про такое в книге — не поверил. Я сам себе не верил. Понимаешь? Я загнал славного доктора — так торопился к тебе. Рассчитал — явлюсь на сутки позже в свою часть, пусть потом хоть штрафбат. Мне обязательно нужно было увидеть тебя, узнать — любишь ли?
Подполковник Киселев сказал: «Она вернется, Сережа».
Я изумился: «Откуда вам известно мое имя?!»
«Фотокарточка ваша у меня вместе с Олиными документами».
Значит, все по-прежнему. Вредненькая! Напиши сейчас же, как вернешься, солдат мой смешной.
Подошла машина. Еду. Целую. Твой Сергей».
Сережка, Сережка… Как тебя не хватало там!
Я откладываю в сторону Сережкино письмо. Берусь за мамино.
«Милая доченька моя! От тебя все нет и нет писем —
Я почему-то все время вижу тебя маленькой — глазастой, курносой, с золотыми кудряшками. И во сне ты мне такая снишься. А вот возмужавшей, в шинели, какой видела тебя в последний раз, в разведшколе, не представляю. Наверное, потому, что для матери взрослые сыновья и дочери — всегда маленькие дети.
Ни в чем не упрекаю тебя, моя девочка. Ты помнишь, я не отговаривала, наоборот, сказала, что на твоем месте поступила бы так же. Но я мать. А материнскую тоску ничем не уговорить. Сердце болит и болит. Тревожится, отчаивается, надеется. Я очень надеюсь, что ты вернешься. Выполнишь честно свой долг — и вернешься. Только так я себе мыслю нашу встречу, моя родная. Мы уже говорили об этом при расставании.
Дома все хорошо, не волнуйся за нас. Была проездом Танюша, ехала в Сибирь за своими девочками. После блокады ее узнать трудно, но по-прежнему озорная и веселая. Платончик гордится своими сестрами — все трое немцев бьют! Приедешь — не узнаешь своего братика. Вымахал, но худенький, уж очень подвижной.
Папа жив и здоров. Прислал недавно письмо — удивляется, что ты не пишешь. Я ему не говорила, где ты. На войне и без того трудно.
Целую тебя, моя милая, обнимаю. Крепко надеюсь, что письмо ты, в конце концов, прочтешь. И как только прочтешь, немедленно напишешь.
Я долго сижу, придавленная счастьем. Счастье, оказывается, тоже трудная штука. Оглушает.
Потом возвращаюсь к письмам — читаю и перечитываю, перечитываю и читаю. Мысленно пишу ответы — пока только мысленно. Надо сначала освоиться со счастьем. Привыкнуть к нему. Потом я напишу — завтра или послезавтра. Длинные-предлинные письма маме, Сережке, сестричкам и братику. И папе. Папе я не напишу про вражеский тыл — на войне и без того трудно. Это я знаю. Нередко здесь человеческая жизнь зависит от настроения.
4.
Вот уже который вечер мы собираемся за столом, рассказываем, слушаем. Больше мне приходится рассказывать. Таня с Максимом вернулись много раньше. Маринка и Клава еще не были на задании. В части больших изменений не произошло. Все новости выложили в один день.
Я вспоминаю полузабытые подробности. Мне даже нравится их вспоминать, потому что у Маринки глаза становятся завистливыми, а у Клавы — испуганными. Маринка по-прежнему завидует находчивости других и не верит в свою, а Клава всего боится.
И вообще мне хорошо. До того хорошо, что я немножечко — самую малость — чувствую себя героиней. Может быть, из-за того, что Таня смотрит на меня восхищенными глазами, точно она совершила меньше. А в глазах Максима мне чудится плохо скрытое обожание. Да я и другого слова не подберу взгляду Максима.
И вообще Максим… Он берет продукты сухим пайком, бегает по селу в поисках масла, яиц, кур, готовит нам обеды. Он подсовывает мне лучшие куски, а когда я возмущаюсь, тихо говорит:
— Ешь, Оленька: ты сильно похудела. Твоя мама пишет…
Вот так! Максим успел списаться с моей мамой. Консультируется с ней. Мне и смешно, и чуточку лестно, хотя Максим останется для меня только другом. Он и сам это, кажется, понимает.
Максим не может простить Тане, что она, встретившись со мной в Григориополе, прошла мимо.
Таня и без того казнится:
— Если бы я знала, что Олечка осталась одна, я бы подошла. Несмотря ни на что!
— Нужно было хоть несколькими словами переброситься, — возражает Максим. — Спросить, не нужна ли помощь. Так по-товарищески полагается…
Прищуренный сидит тут же, но не вмешивается в наш спор. Он и сам нарушает правила общения разведчиков тем, что собрал нас за один стол. Существует на свете закон товарищества. Как и в каких случаях пользоваться им — разведчику может подсказать только интуиция.
Максим, нападавший на Таню, защищает ее:
— Она всю ночь проплакала после встречи с Олечкой.
Я вспоминаю, что тоже расстроилась. Но в то же время у меня потеплело на душе от того, что где-то рядом работают невидимые друзья.
— А Нине я обрадовалась, как лучшему другу. Она и вправду хорошая девушка…
Все почему-то примолкли, отвели глаза. Вот уже который раз — стоит мне заговорить о Нине, все отводят глаза. Я считала, Нина — на задании, все хотела спросить, когда она вернется.
Сейчас спросила в упор:
— Говорите, что с Ниной?
И по тому, как тревожно забилось сердце, поняла — случилось несчастье. Поняла раньше, чем Прищуренный разжал крепко стиснутые зубы.
— Нина погибла.
Я обвела всех тревожным взглядом.