Золотое дно (сборник)
Шрифт:
ногами бы был. И люди тоже, досадливы эки, пристанут
к человеку: то дай, это сделай. Не видят, что больней...
— Да не нуди ты! Пристала,— резко, но без гнева в
голосе окрикнул Петенбург.— Как комар, зу-зу — нудит
и нудит. Мне в чем ли отдох нужен? Почему вы все ме
ня притесняете, почему?— снова выкрикнул со слезой в
голосе и отвернулся к печи, пряча в ладони лицо.
Анисья не ожидала от старика такого горя, ошарашен
но запнулась, не зная, что
— Ну бог с тобой... Экий ты, господи. Как малой.
Дак кто тебя притесняет? Чего опять надумал? Ну
уймись, прошу тебя. Молчу, молчу... Слышь, дедко,
Ивана-то Павловича видал, нет?— не утерпела все-та
ки и спросила Анисья.— Королем по деревне прохажи
вается. Бабы сказывают, приехал вроде бы скот пере
считывать.
9
«...Жестче, бы надо, пожестче с людьми. Они добра
не помнят, они только зло помнят»,— думал Иван П ав
лович Тяпуев, сидя в боковушке у троюродного брата.
Отчего-то вспомнился Мартын Петенбург, его полные
густого синего мрака глазницы, суровость в запрокину
том лице... «Разве такой что забудет? Забудет ли?.. А я
r o t на пенсии ныне, развалиной стал. Можно сказать,
7-3
сплавили, умыли руки, так сказать. Подлости не тер
плю, такое вот дело. За спиной — ширк-ширк, быстро
устряпали, гляжу — приказ. Все нужен был: только
Иван Павлович да Иван Павлович, в глаза заглядыва
ли. А нынче живо на пенсию».
И, движимый глухим раздражением ко всему на
свете и жалостью к себе, Иван Павлович все же полез
в чемодан, и жирный загривок малиново надулся, когда,
опустившись на колени, разбирал пожитки. На самом
дне лежала кожаная папка с дарственной надписью:
«За выдающиеся заслуги в деле потребкооперации и в
день пятидесятилетия от сослуживцев». Иван Павло
вич погладил папку, и кожа (наверное, искусственная —
разве нынче телячьей обтянут? А вообще-то, черт знает
какой животиной кроют...) прохладно прилипла к ладо
ни, запечатлев ее потный тусклый след, и сразу легкое
удовольствие колыхнулось в душе. Подумалось: «И мы
пахали, на чердаках не отсиживались, в замыкающих
не шли, с ноги не сбивались и общую песню не пор
тили».
Иван Павлович развязал шелковые тесемки, достал
из папки толстую тетрадь в зеленом обтерханном по
крытии; чувствовалось по залоснившимся коркам, что
тетрадь старинная, еще довоенная, нынче таких не вы
пускают;
тушками выписано в два цвета: «Проба пера. Заведе
на мною тридцатого января 1930 года». На первых
страницах чисто подклеены пожелтевшие селькоровские
заметки из уездной и краевой газет. Мать, бывало, все
гда скрипела: «Ложись давай спать. Хватит карасин
жгать».— «Не «жгать», а «жечь» — будет правиль
ней», — поправлял сын. — «Ну все одно — жгать. К а
расин даром не давают. Вот уж схлопочешь за писани
ну, вот уж схлопочешь».
Дальше в тетради был пропуск, оставлен лист чи
стой бумаги, даже в то трудное время не пожалел стра
нички, с обратной стороны ее теми же завитушками
прописано: «Моя жизнь» (поэма)». Сверху на страни
це дырка, когда писал усердно, сронил с пера кляксу,
как сегодня помнится,— такая вот мелочевка, а застря
ла в голове: тогда чернила долго тер слюнявым паль
цем и зачищал хлебным мякишем.
74
внимательно разглядывая тетрадь с сальными пятна
ми на покрышке.— Неразлучная спутница моя. Может,
в музей под стекло, пусть молодое поколение знает, как
жили мы, пылали душой.— Но тут же суеверно отказал
ся от этой мысли:— Жизнь не дожита, еще что-то бу
дет, пока жив — пускай со мной ездит, места много не
отнимет и руку от тяжести не вырвет».
Иван Павлович снова вернулся к поэме, она была
написана карандашом, слова потускнели и кое-где стер
лись, но начальные строки выведены особенно стара
тельно сажными чернилами: «Я родился в Вазицы де
ревни, у самого Белого моря. Отец мой умер от холеры,
мать батрачит по найму...» Заметил ошибку, смутился:
«Надо будет кой-где поправить, и, вообще, давненько
я что-то не брался за перо — все некогда, все некогда...
«Я поехал на зверобойку и нажил там килу. Меня вы
везли на койку и, подлечив, поставили на читальню-
избу...»
Помнится, век не забыть, как на выволочном про
мысле настиг шторм. Уже зверя набили полные лодки,
пора вытягиваться на берег, и тут как навалился ветер-
полуночник с восточного края. Мужики сразу: «Спа
саться надо, мы не дураки, чтобы за полкило рыбы по
дыхать». И то сказать, в тридцатом и тридцать первом
годах голодуха была и на каждого едока на промысле