Золотой цветок - одолень
Шрифт:
«И вправду ведь найдет, дьявол. Вздернет одного-двух на дыбу. А другие из шайки меня прикончат. Или пустят красного петуха...»
— Заезжай через недельку. Прислал бы управляющего своего... Я бы его попытал легонько на дыбе. Кто знает? Может, он связан с ними?
— Нет! Управляющего я тебе не дам! Артамонов проводил Шереметьева из пытошной и звякнул медным колокольцем. Потайная дверь за очагом отворилась бесшумно, из мглы подземелья вырос подьячий. Он подобострастно склонил голову.
— Пошто глядишь мне в рот, будто в дверь, из которой выходят божьи истины?
— Буду
— Значит, будешь смотреть в дырь, куда проваливаются обычно твои глупости.
— Фальшивые копейки, которые в Дании чеканили, я раскрыл.
— Сие было, Аверя, пятнадцать лет тому назад. Ты давно жрешь дармовой хлеб. Ничего не делаешь, а плату требуешь. Где пропадал вчера весь день?
— За Меркульевым следил. С доносчиками в кабаках встречался.
— Весной, как лед тронется, пошлю тебя на Яик.
— Там же у нас есть дозорщик.
— Есть, но он замолчал. Принял дело от отца. Пробился в писаря. Поди решил изменить нам? Как ты мыслишь, Аверя?
— Отец у него был хорошим дозорщиком. Я просматривал его сказки.
— Я боюсь, что писарь переметнулся. Надобно его проверить. Грибов у нас скорее всего погиб. Мы потеряли связь. Доном и Запорожьем занимаемся много. А Яик вот провалили. Царь нами недоволен, выговорил.
— Хорошо быть царем...
— Ладно, Аверя. Присмотри за Мотькой, которая перешивает краденое тряпье. Должны появиться, собольи шапки и воротники.
— Из шубы Шереметьева?
— Ты немножко сообразителен.
— У меня хороший учитель.
Артамонов растянул губы в подобие улыбки, но глаза его были мертвыми.
— Сходи в торговый ряд. Найди лавчонку, где продают розовые писчие перья. Выспроси, кто их покупает. У торгашей цепкий глаз. Сбегай к немцу, который привез бумагу гладкую. Она дорогая, не каждый на нее раскошелится. Перстни с камнями у еврея-скупщика я сам осмотрю. От тебя он утаит темный товар. Ясно?
— Как не понять?
— А почему, Аверя, молчат у нас астраханцы?
— Не ведаю. Правда, прислал намедни стряпчий пулю, которой якобы убит дьяк Тулупов.
— Что же ты не известил меня, балда? Где пуля?
— Так я ее выбросил...
— Как это выбросил? Куда выкинул? Я с тебя шкуру сниму! — вскочил Артамонов, хватая за грудки подьячего.
— Чего кричать? Бросил пульку в очаг. Там она и валяется где-то. Мы же третий день огонь не жжем.
Артамонов подбежал к очагу, начал рыться в золе, нашел пулю.
— Плесни водичкой, я вымою руки, — все еще волновался дьяк.
Аверя снял с полки помятый медный рукомойник, налил в него из бочки воды. Вода воняла тиной, давно не меняли.
«Что это у дьяка руки трясутся? Не этой пулей убит Тулупов в Астрахани. Пуля не сплющена даже, целехонька. Не та пуля?» — вздохнул он, поливая воду на большие узловатые руки хозяина сыскного приказа.
— Почему не та?
— Не изуродована. Не стреляна.
— А я, Аверя, извлек пули из пистолей Меркульева и Хорунжего, когда они были на приеме у государя. С оружием мы их не пустили в царские палаты. В общем, подменил я им заряды. И знаешь — любопытно! У Меркульева пули обыкновенные, свинцовые. Пистоль сделан в Гамбурге. А у Хорунжего пулька медная, а
— Впервой слышу про медные пули.
— И я раньше таких не видел. Излажен пистоль кузнецом с Яика. И во всем божьем мире есть всего два таких пистоля. Чуешь, Аверя?
— Второй-то пистоль у кого?
— У кузнеца, он с ними в посольстве, здесь!
— Кузьма? Такой медведеобразный, с лохматыми бровями?
— Он самый!
— И у него пули медные?
— И у него свинцом лишь оплавлены для скольжения по стволу.
— Где ж ты это все проведал?
— У кузнеца. Разговорился с ним по душам. Похвалил его оружие. Он и растаял. Дай-ка мне нож, Аверя!
— На столе тесак, перед носом.
— Как я его не увидел?
— То, что ты не видишь, я видю.
— Тише! Поскоблим пулю, Аверя. Видишь! Так оно и есть. Тулупова убил Хорунжий. Сия пуля из меди!
— Почему же Хорунжий? Ты сам сказал, что у кузнеца такой же пистоль.
— Такой, Аверя! Но из него кузнец опосля воронения и пробы на бой не стрелял. Сие определить мне было не так уж трудно. А Хорунжий стрелял недавно. И дух синего казацкого пороха остался. Запах пороха из васильков долго держится...
— Забавно!
— Что тебе забавно? Чего расселся, дармоед? Иди и делай, что повелел! И поглядывай: может, встретишь отрока лет пятнадцати с холеными девичьими руками, а на левом мизинце шрам полоской от ранки давнишней...
Цветь тридцать седьмая
За разгром поляков и освобождение Москвы князя Пожарского пожаловали саном боярина, Кузьма Минин получил поместье и стал думным дворянином. Слава имен их росла. И не надо было являться пророком, чтобы предсказать благодарное преклонение перед ними России. Безвестным для народа остался, однако, тот, кто поднял Русь на борьбу своими пламенными воззваниями: келарь Авраамий Палицын.
Если бы заслуги Палицына заключались токмо в его письмах! Меркульев прекрасно знал, что тощий кадыкастый чернец был самой подвижной головой в обороне Троице-Сергиевого монастыря от поляков. И на башнях он появлялся чаще даже, чем князь Григорий Борисович Долгорукий и Алексей Иванович Голохвастов.
— Не келарь, а полководец! — восхищался Хорунжий.
А в битве за Москву Палицын отличился без преувеличения более всех! Первый бой закончился с некоторым преимуществом для Пожарского. Восемь часов сражалось его ополчение с войском гетмана Хоткевича, который перешел Москву-реку у Новодевичьей обители. Горделивые пришельцы отступили к Донскому монастырю. Через два солнца, в 24-й день августа, они снова ринулись в битву, стараясь прорваться в Кремль — к своим осажденным собратьям. Казацкий князь Трубецкой стоял у Лужников. Пожарский у реки. И ухали пушки, и звенели сабли, и лилась кровь с утра до шестого часа. Казаки Трубецкого не выдержали вражеского напора и отошли в свои укрепленные таборы. И втоптали в Москву-реку поляки многие русские полки. Хоткевич ликовал! Пожарский почти разбит!