Зову живых. Повесть о Михаиле Петрашевском
Шрифт:
— Значит, до вас не доходила молва? — настаивал Толь.
— Молва? — опять развеселился Михаил Васильевич. — Разве вы не слышали, будто я сам — агент Третьего отделения? Или, может быть, вы этому верите? Впрочем, мне только на руку — могу высказываться определеннее! Да и кого опасаться, mon cher? Такого вот фокусника? Другие там вовсе… действительные статские советники!..
— Это в каком же смысле?
— Давненько не бывали у меня на пятницах, ежели спрашиваете.
— Служил в Финляндии.
— Действительными статскими советниками у нас повелось величать дураков.
…Как-то явился к нему один господин с предложением заложить имение, а от прислуги он знал, что два таких фокусника
— Я недавно познакомился с умным человеком из полицейского ведомства, — возразил Толь. — Было рекомендовал давать уроки его сыновьям.
— Кто это?
— Действительный статский советник Липранди.
— Да, сего советника знают за умного и образованного человека. Это редкость…
— Имел честь убедиться. И общество у него собирается людей образованных.
— Кого имеете в виду?
— Ну, профессор Надеждин…
— Мерзавец и скот, — сказал Петрашевский. — И часто вы там бываете?
— Был раза четыре.
— Советую быть осторожным.
— Благодарю, но, к сожалению, это в прошлом. В учители не определился. А общество собирается прелюбопытное, дом открытый…
— Странно, — сказал Петрашевский. — Я слышал о нем как об очень занятом человеке.
— Принимают у себя по три дня на неделе…
— Это в сорок восьмом-то году! — заметил Плещеев, прислушавшись к разговору.
— Полиции, как понимаете, он не боится, — сказал Петрашевский.
— А холеры?!
Достоевский усмехнулся:
— Пир во время чумы. «Есть упоение в бою…»
И подумал при этом о новом своем, уже по Парголову, друге, о безрассудном студенте Филиппове и с увлеченностью стал говорить Плещееву, что не было для студента ничего приятнее, как показать, что не боится холеры. Он ничуть не остерегался, и когда однажды, из любопытства, что будет, Достоевский указал ему на ветку рябинных ягод, совершенно зеленых, и сказал, что если б съесть их, то холера себя ждать не заставит, сумасброд тут же сорвал всю кисть и съел. Он был безрассуден, прямодушен и неустрашим, горячность опережала в нем рассудок, и, упрекая его, и остерегая, и даже возмущаясь им, нельзя было его не полюбить.
Новые люди
Осень остудила погоду, напоила пересохшую землю, залила пепелища, остановила холеру, воротила горожан в Петербург и, хотя доходили слухи о недороде и волнениях крестьян, в общем, как писал в письме знакомому Петрашевский, «Карл Ивановича здоровье, говорят, поправилось вследствие удачи его оборотов с Европою». Кто разумелся под Карл Ивановичем, не требовало пояснений, хоть и было не единственным употребительным прозвищем царя. Беспрепятственное занятие бунтовавших Дунайских княжеств, и сближение с кровавой республикой Кавеньяка после июньских дней, и взятие австрийской императорской армией восставшей Вены, и разгон королем прусского собрания в Берлине — все это были итоги для революции довольно неутешительные. Петрашевский, однако, духом не пал, извещал своего адресата, что эти Карл Ивановича «успехи временные, и кредит к его лицу и конторе падает все более и более». Мог судить по разговорам на возобновившихся пятницах, сделавшихся этой осенью и люднее и оживленнее. Воротившись с дач и из деревень, старые знакомые приводили новых людей.
Говоруна и остряка Ястржембского привели Дуров и Пальм. Спешнев пригласил Тимковского, чиновника, служившего в Ревеле, с которым встретился у Плещеева, Петрашевский и сам старался расширить круг друзей. У того же Пальма познакомился с гвардейским поручиком
— Ежли божиею милостию купец Чаплин продает нам дешево хороший чай, то мы все покупаем у него… Но ежли он начнет дорого продавать худой, то мы обратимся к другому!..
Михаил Васильевич, впрочем, придавал значение не одним конкретным высказываниям. Казалось важнее, что Ястржембский — поляк, что Тимковский из Ревеля, Львов с Момбелли — господа офицеры, а Ястржембский и Львов — учителя, наставники юношей. Когда же на пятницах появился приехавший из Сибири золотопромышленник, на язык бойкий и с жадностью к разговору, надо ли удивляться впечатлению, какое он произвел?! Сразу сделался центром общества; пожалуй, один лишь Спешнев не сразу изменил своему правилу уединяться в кабинет с сигарой, с книгою да с одним-двумя собеседниками. Остальные же целый вечер грудились возле языкастого сибиряка, а когда расходились, только и было разговоров, что о нем, ах, вы слышали, видели, должно быть, это замечательный человек!
— Да кто он такой? — Спешнев делал вид, что и не заметил его, хотя, разумеется, не мог не заметить, а скорее нарочно, из самолюбия не подходил.
— Да хромой этот, Черносвитов…
— Об чем же говорит?
— Обо всем, об чем угодно… и как ловко!..
А Достоевский, уже на улице, проникновенно сказал:
— Черт знает, этот человек говорит по-русски, точно как Гоголь пишет!..
На другую пятницу за ужином очутились поблизости один к другому за столом Спешнев и сибиряк разбитной. Говорил этот Черносвитов в самом деле красно, только больше обиняком да околицей, видно было, человек себе на уме. И разговоры его все как-то вызывали на резкость, словно подзуживали, подзадоривали.
Зашла речь о Молдаво-Валахии. Черносвитов сказал:
— Эх, господа, да не будь я женат, да и не дела бы мои в Сибири, ей-богу, поехал бы маркитантом вслед ушедшим за границу войскам! Да и вас бы с собой пригласил.
И принялся расписывать выгоды такой службы при армии.
Кто-то из военных возразил ему возмущенно:
— Мало на солдата палки, так вы его еще и пограбить хотите!
А он засмеялся:
— Вот беда наша — к палке-то мы, русские, очень привыкли, так нам она, господа, нипочем!
И стал рассказывать, что в Сибири каторжные ни за что считают второе преступление, потому как телесное наказание не страшит. И вообще про оригинальность тамошних жителей, про их дикую страсть бродяжить. Какой-то работяга на промыслах звал его на Амур: «А что, Александрыч, брось-ка ты свои машины да пойдем! Славная, брат, там житуха!» Работяга этот бродил с немалою шайкою в тех местах, где Амур загибает на север.
Александр Пантелеймонович Баласогло слушал, как музыку, эти рассказы, боялся словечко выпустить. Тут не выдержал и, волнуясь, спросил: