Зову живых. Повесть о Михаиле Петрашевском
Шрифт:
— И вы негодуете на сочинителя, как мадам Анненкова?
Наталья Дмитриевна смущенно пожала плечами, сказала, что нет, что напротив, и, сменив разговор, спросила, не хочет ли Михаил Васильевич передать что своим товарищам, которых она увидит.
— О Пушкине и Дюма и об их персонажах в Тобольске расскажите, пожалуйста, Федору Достоевскому… и Дурову тоже, пожалуй. А передать? Что можно им передать? Что Петрашевский не отступился от сказанного на эшафоте. Здесь в Тобольском приказе я уже заявил о юридической недействительности приговора!
Сморщенный старичок-смотритель, столь бесцеремонно его встречавший тому дней десять назад, топтался в дверях, с посильной деликатностью давая понять, что пора, мол.
Распрощались душевно, не пряча слез.
Дамы дружно отерли глаза и приготовились к встрече тех четверых, с которыми Наталья Дмитриевна виделась в каземате (а потом и трех остальных, до которых она не дошла).
А Петрашевскому,
И еще он думал тогда в своем больничном углу, что, быть может, не жизнь его прошлая осталась на эшафоте, а всего лишь прошлые обстоятельства жизни…
А тем временем в двух шагах от острога в просторном бревенчатом доме с мезонином ссыльнопоселенец, а когда-то генерал и член тайного общества Михаил Александрович Фонвизин — Мишель, в ожидании Натали, тревожась за ее безрассудство и вместе с тем одобряя его и живо представляя себе по ее рассказам этого Петрашевского, рылся в обширной своей библиотеке, выуживая из книг изложение новых идей: хотелось самому хоть приблизительно составить себе понятие обо всех этих нынешних сосиалистах и коммюнистах…
Разгильдеевщина
В Иркутске в пересыльной тюрьме ему подали хороший обед с бутылкой лафиту впридачу — от имени генерал-губернатора Восточной Сибири. В Нерчинске горный начальник был отменно любезен и, отсылая его вместе с Федором Львовым еще дальше, на Шилку, в завод, уверял, что это самое здоровое место. Ну а там, «во глубине сибирских руд», вместо того чтобы засадить каторжных в острог и приковать к тачке, управляющий поселил их на гауптвахте и велел снять оковы, а потом и на частную квартиру перебраться дозволил.
Но Петрашевский требовал законности и справедливости! Дал слово — держись. Он требовал этого в Тобольске, в приказе о ссыльных, и в Иркутске от гражданского генерал-губернатора, прокурора и жандармского штаб-офицера, и в Нерчинском горном правлении, куда был сдан жандармами под расписку. Покуда он был один, в дороге, он твердо держал свое слово. И в Heрчинских заводах, едва только прибыл туда, тоже хотел немедленно заявить о недействительности приговора и о своей решимости добиваться его отмены. Но тут товарищи ссылки стали удерживать его, опасаясь, что может своею настойчивостью только навредить и им и себе.
«Россия — страна бесправия. Да слава богу, закон наш, что дышло… знай, поворачивается в разные стороны. Не только во зло, но и к благу… Петербург отсюда — скачи не доскачешь, а заводское начальство — вот оно… — И Федор Львов припирал Михаила Васильевича к стенке: — Да знаете ли вы, как с нами должно поступить по так называемым законам?»
Уж кто-кто, а Петрашевский-то знал — потому и не мог отказать Львову в логике. Закон разделял ссыльнокаторжных на разряды, и первому, к какому принадлежал он сам, полагалось пробыть восемь лет в отряде испытуемых— в тюрьме да в оковах, и плюс три года в отряде исправляющихся;по прошествии одиннадцати проведенных таким образом лет дозволялось вступить в брак, жить на квартире или строить себе дом. Федор же Львов, присужденный к двенадцати годам, попадал в третий разряд и достигал этих прав через пять лет.
…Так что же не вспомнил он про законы, когда с него оковы снимали — в первый же день, а не через одиннадцать лет? Ага, вот оно что: его не по справедливости заковали! «Нет уж, дорогой Михаил Васильевич, не будь управляющий здесь человек благородный, пришлось бы солоно, независимо от справедливости или несправедливости… куда солонее! Давайте-ка лучше чай пить!»
Вдвоем они наняли квартиру у отставного горного служителя, из тех, что составляли большую часть честного сословия Шилки. С открытием поблизости золотых промыслов завод (на нем выплавляли серебро и свинец), а вместе с ним и поселок, пришел в запустение — остались старики, женщины, дети. Строения тянулись вдоль реки версты на две, до деревянной полуразвалившейся церкви, мимо кабака и лавки — торговали в ней всяким товаром, от сахара и шелка до ворвани…
Раз как-то, пригласив к себе хозяина с хозяйкой на чай, каторжные потрясли их своею ученостью. Завязался
Однако налаженная было таким образом жизнь оказаласьнедолговечной. Нежданно-негаданно и вроде бы без причины в один прекрасный день обоих учителей упрятали под замок — как вскоре выяснилось, по доносу. Донос этот, впрочем, был не первый. Но покуда возводили на них поклепы лишившиеся уроков туземные грамотеи, то с помощью родителей — учением довольных — клеветы удавалось без особых хлопот отвергать. Тут, однако, со злости на шилкинское начальство доносчик нафискалил в Иркутск, что государственных преступников содержат не строго. Сам того, должно быть не ведая, ударил, подлец, не в бровь, а в глаз. Ибо в грозной бумаге, что сопровождала Петрашевского с товарищами на каторгу, возможность подобного послабления заранее от высочайшего имени пресекалась. «Государю императору благоугодно, дабы преступники в полном смысле слова были арестантами, соответственно приговору». Облегчение их участи могло зависеть от монаршего милосердия, но отнюдь не от снисхождения к ним ближайшего начальства. Из Иркутска последовал строжайший выговор с приказом, которого шилкинский управляющий ослушаться не посмел.
Их продержали взаперти восемь месяцев (по совпадению — столько же, сколько в Петропавловской крепости), срок вполне достаточный, чтобы дискуссии между ними возобновились. В ответ на попреки со стороны Петрашевского в близорукости и малодушии Львов, с его логикою, интересовался, сколько дней заняла у Михаила Васильевича дорога из Тобольска в Иркутск. Не видя связи, Михаил Васильевич начинал горячиться, но все ж отвечал, что месяц с неделею, и тогда Федор Львов показывал ему эту связь: «А по расписанию положено два месяца, да жандармы получают не суточные, а верстовые, по копейке с версты, и, стало быть, у них интерес доставить вас как можно быстрее. Получай они суточные, будьте спокойны, ни одного бы станка по дороге не пропустили — а то загнали гоньбой без ночлега и дневок!..» «Это так…» «Вот то-то, что так… и получается — в чьей мы воле?! — воодушевлялся Львов. — Да и разве есть здесь понятие о законе? Я, для опыта, спрашивал, как случится говорить с отцом кого из учеников, — что сие, на его разумение, значит: нарушить закон. Так одни вообще меня понять не могли, другие же толковали в том смысле, что оно означает разлучить мужа с женой! Если, допустим, чиновник откажет в какой-нибудь просьбе по причине незаконности, этого здесь попросту не возьмут в толк, решат, что его благородие не желает сделать… или ждет на лапу. Нет, уж вы как хотите, а сибирский житель и в мыслях не допускает, чтобы какой-то отвлеченный закон мог связать руки тому, кто облечен властью!» «Я бы с вами не стал спорить относительно неразвитости здешних понятий, — отвечал Петрашевский на это. — Помните, в Петербурге хромой Черносвитов утверждал, будто бунт мог начаться с Нерчинских заводов? Если он не был агент-провокатор, это было с его стороны фанфаронство говорить такое, чистой воды фанфаронство. Да, покуда из этого источника какое-либо политическое движение невозможно. Но, позвольте, какой из этого вывод? Примениться к здешней неразвитости или же держаться собственных принципов, что прикажете делать? Если бы я не мог заподозрить за вашими опасениями робости, то считал бы их неосновательными!»