Зову живых. Повесть о Михаиле Петрашевском
Шрифт:
Назавтра ему действительно прислали врача. Усатый, как офицер, доктор даже шубы не снял, только оглядел мельком каморку и, не спрашивая жалоб, сказал:
— Вы истощены и измучены, я попрошу сегодня же перевести вас в больницу.
Больница оказалась огромной и сравнительно теплой комнатой с рядами кроватей; Петрашевскому отвели угол за ширмою; она не отгородила от стонов, от разговоров и вскрикиваний больных арестантов. Но баня, чистая смена белья, кровать после нар, наконец, вкусный обед, присланный неизвестным доброхотом из
Днем усатый доктор присел к нему на кровать, зашептал, оглянувшись на ширму:
— Я слышал, вы назначены в Нерчинск. За время, что пробудете здесь, необходимо набраться сил. Пищу вам будут присылать. Но, может быть, вы нуждаетесь в деньгах? В одежде?
— Благодарствуйте, доктор, вы очень добры, да вам-то что до нужд осужденного в бессрочную каторгу!
— Вы только начали свое скитание, молодой человек. А я… а мы здесь, в Тобольске, почти четверть века кочевники по Сибири… и начинали в цепях и с Нерчинска…
— По делу четырнадцатого декабря? — быстро спросил Петрашевский.
— Доктор Вольф, — кивая, представился ему врач, — в далеком прошлом штаб-лекарь Второй армии… Знавал, между прочим, вашего батюшку… Не хотите ли, кстати, переправить весточку в Петербург?
— Да, спасибо, письмо непременно, — горячо шептал Петрашевский, — а больше не надо ничего, я матушке напишу. Отец уже несколько лет как помер… Скажите, доктор, а товарищи мои тоже здесь?
— Пока еще нет, но, слышно, ждут их.
— Нас судили неправильно и несправедливо! — вдруг сказал Петрашевский с силой, и доктор попытался было остановить его:
— Тсс!
Но он не обратил на это внимания:
— Я потребую пересмотра дела! Эту решимость мою я высказал на эшафоте и повторю здесь, в Тобольском приказе!
На лбу его выступила испарина, а веки задергались. Доктор стал его успокаивать: ему следовало отдохнуть здесь, в больнице, набраться сил, впереди предстояло еще много тяжелого, доктор знал это не с чужих слов… следовало воспользоваться предложением помощи, ведь это от чистого сердца…
— С какой стати я стану одолжаться у вас? — перебил доктора Петрашевский. — Я социалист, фурьерист и почту за несчастье быть вам обязанным!
Он вдруг сел на кровати; придвинувшись к доктору, указал пальцем себе на лоб и зашептал:
— Видите эти пятна? Меня пытали!
В ответ доктор накапал капель в кружку с водой.
— Выпейте и усните… а расскажете все потом…
— Таммне тоже давали питье… — Петрашевский с подозрением понюхал лекарство, — с какими-то едкими подмесями! Это я точно помню! Я смачивал руки водой по нескольку раз в день для освежения головы, так кожа на руках стала лопаться.
Но когда доктор Вольф, ни слова не говоря, сам отхлебнул содержимое кружки, — охотно последовал его примеру. Не иначе, это было снотворное. Во всяком случае, он проспал до утра. И дорога
На другой день он принялся за письмо. Доктор передал ему незаметно карандаш и осьмушку бумаги.
«Любезнейшая маменька!
Я назначен в Нерчинск в каторжную работу с некоторыми из моих знакомых…»
Писал урывками и тайком, прерываясь неоднократно.
«…Не буду говорить, что вытерпел в крепости — это превосходит всякое вероятие. То же не дай бог терпеть лихому татарину, что потерпел я проездом, не отдыхая ни часу в течение 11-дневного пути с курьером из Петербурга в Тобольск. И дальнейшее странствие от Тобольска не сладко…»
Задубевшие на морозе пальцы не хотели слушаться.
«…Прошу денег, чтобы не умирать с голоду и иметь необходимое… Пришлите Медицину Распайля, еще Курс органической химии, также соч. Распайля… Еще Курс физиологии и анатомии. Это послужит с большой пользою, ибо у меня произведения всех болезней…»
Тут он вспомнил вдруг, как представилась ему еще в крепости дорога в Сибирь и как слезно описал он ее господам следователям. Ничего похожего на самом деле не повстречалось — ни пыльного пути, ни очеловеченного злодея… но любезнейшую свою маменьку он знал хорошо, хорошо знал, что нет ничего труднее, как заставить ее раскошелиться… во что бы то ни стало необходимо было ее разжалобить… растрогать!
И он приписал — в том духе, как следователям:
«…до сих пор нерадостно. Но минута, в которую разделил со мною полуголодный, подобно мне несправедливо угнетенный, кусок скудного хлеба, — полна сладости, какой не вкушают властители миллионов…»
И довольный таким своим хитроумием, пустился еще на другую хитрость. Надписал не маменькин адрес, а, чтобы усыпить подозрительность почты, адрес давней маменькиной приятельницы и соседки — в Большой Коломне, близ церкви Покрова, на Фонтанке, супротив Павловского женского института — с почтительной просьбою маменьке передать.
Когда дня через три он вручил свое письмо доктору Вольфу, тот сказал, что товарищей его привезли, четверых, только доктор покамест не мог узнать их имен.
Спустя день-другой доктор шепнул ему, что приехали новые трое.
Значит, только кого-то одного не хватало, если восемь человек уже добрались до Тобольска; спустя день еще, когда он раздумывал, каким образом, невзирая на строгости, свидеться с ними, явилась к нему нежданная гостья.
Вошли в острожную больницу две женщины, и, покуда одна обходила больных, раздавая милостыню, другая, хрупкая, болезненного вида, решительно направилась прямо к нему за ширму, назвала по имени и надела ему на шею шитую бисером ладанку на шнурочке.
— Я Фонвизина Наталья Дмитриевна, — проговорила она. — Там деньги, двадцать рублей серебром, ради бога!