125 rus
Шрифт:
примерно с таким же авторитетным видом) и протягивает мне четвертое издание «Говорят
погибшие герои». Это сборник посланий, оставленных солдатами в сороковые двадцатого,
и найденных в самых неожиданных местах: это и нацарапанные на фляжке «умираю за
Родину, но не сдаюсь», и чудовищные в своей выразительности дневники детей, и стихи,
сочиненные в застенках концлагерей, спрятанные на тридцать лет вперед с величайшей
осторожностью и с еще более великой
потом еще неделю пришибленный ходил. Все казалось таким мелочным, я тогда и
написал где-то про «отвратительную обывательскую жижу».
И как раз тогда хотелось плакать, глядя на облака. Или блевать кровью. Уж не знаю,
что является более уместным в таком состоянии. Но партизанские «пытки невыносимы,
прощай, Родина» как-то уж слишком сильно на меня повлияли. Цель составителей книги
была достигнута, буржуй и урод Аякс ходил в университет, потом на работу, спускался в
метро или поворачивал ключ зажигания – он неотрывно думал о собственной
никчемности. Я не мог спать, есть, переворачивался с боку на бок, дергая Марину: а что,
что ты сделала для мира, в котором ты живешь? Она успокаивала меня: иди ко мне, дай я
тебя обниму, дай я тебя убаюкаю, буду холить и лелеять, засыпай. Тогда у меня и
появилась идея изучить далекие края, в которых жили мои предки. Вернуться к истокам,
так сказать. В общем, это во многом определило маршрут моего бегства.
Я дергал отца, чтобы он дал мне книги об истории Приморского края, отец в ответ
одергивал меня. Чем все закончилось, тоже всем известно. Но я вспомнил об отце, потому
что его мне тоже всегда было жаль, как и Марину. Его, при всем его лицемерии, так
сильно злоупотреблявшего уменьшительно-ласкательными суффиксами. На слове «ледок»
из его писем я весь изошел кровавыми рвотными массами, но лишь в своем воображении,
но и об этом я уже тоже писал. Вообще моё определение настроя – «кровавая блевотина» -
сложно для интерпретации. Оно исходит от доброты, на которую я сам не способен
ответить (как в случае с Мариной) или от доброты искусственной и показушной (как в
случае с отцом). В обоих случаях я оказываюсь в затруднительном положении, потому что
любая моя реакция кажется: а) неадекватной б) неискренней, мне несвойственной.
Мой отец – рыба, которая жрет своих детей. Я – контрабандная икра, которая спрятана
в водах Тихого океана, которая вырастает в морское чудовище, в новую кисту города
Владивостока, которая схватит однажды свою диктофонную подругу Аню и утащит вниз
под воду, заплести ей в волосы водоросли. Я начинаю фанатеть
появилась мысль переписать от руки все ее сеансы и издать книгу. Это будет роман,
написанный в жанре «потока сознания». Не ново, но мне бы доставил удовольствие сам
процесс перевода голоса на бумагу, я бы нажимал на паузу так неожиданно, чтобы
тормозить Анины несостыковки некоторых одновременных согласных, между которыми
гуляет ветер и сквозняк, на которые тратится драгоценное дыхание, как например, когда
она вставляет слова на немецком. Не сказать, что как-то сильно коверкает слова, но,
сравнивая с прилежной ученицей Мариной, старательно выговаривающей еще в
начальной школе «ауф видерзейн», Аня глушила окончания напрочь, расшатывала литые
слоги, с беспрерывно грассирующим «р», она вдыхала в выражение столько воздуха, что
то разваливалось до «ахфидэрхзэхэ…». «Н» подразумевалась уже при закрытом рте. У нее
были интонации, характерные при асфиксии. Если бы мог выразиться точнее… Смог бы я
передать это текстом? Смог бы текст передать ее и меня в трехмерном измерении? Боюсь,
что нет.
17 В этом месте Аякс обыгрывает название романа австрийской писательницы Ильзы Айхенгер «Самая
великая надежда» («Die gr"ossere Hoffnung»), в котором повествуется о повседневной жизни ребенка в
оккупированной фашистами стране.
Поэтому многоголосые мои записи разваливаются на клочки по закоулочкам, на мои
дневники, на чужие гипнотические откровения, на мои письма и на письма не мне.
Погибшие герои. Сборник их писем. Погибшие герои не говорят, Аякс. Ты похож на них,
только заметки твои поприземленнее будут. Мы смотрим на подвиги погибших героев с
огромного расстояния в несколько световых лет. А я почему-то остаюсь. И продолжаю эти
рисунки, эту безумную графику, эти черные птицы на телеграфных проводах, эти жирные
точки-ноты на тонких линейках, эти буквы, эти слова, эти сентенции. Я не расстрелян, не
измучен, не умираю, но и не сдаюсь (просто вид сладких облаков разрывает мое сердце, а
в остальном все в порядке), я просто продолжаю – непонятно зачем, с какой целью и где
конечный пункт, о, я мечтал бы стать погибшим героем.
Как я любил героев с перерезанным горлом, отвергнутых и промокших под дождем
(гром и молния, и побольше всего театрального), так и восхищался теми, кто говорил под
запись свои последние слова числа этак восьмого мая одного всем известного года…